Теперь я понимаю, откуда берется такая ненависть. Она рождается из тысячи маленьких порезов, наносимых снова и снова. Иногда люди не осознают, что причиняют боль. Но иногда осознают и, всаживая нож, смеются и говорят, что это просто шутка.
А потом в один прекрасный день вы оба умираете, и зачем все это было?
Я не сразу перегрызаю Джейку глотку. Я впиваюсь когтями, я сжимаю его шею ладонями и наблюдаю за его лицом – вижу, как он понимает, что ничего не может сделать. Он знает, что умрет. Он видит конец.
– Не Лазера тебе надо было бояться, Джейк, – шепчу я ему.
Свет в красивых зеленых глазах уже меркнет.
И тут что-то в его лице напоминает мне о Джеффри. Джеффри, которого я когда-то знала. Мягкая сталь и брови-медогусеницы. Мальчик, который рассказывал мне истории о том, как он был маленьким и играл в мяч на заднем дворе с отцом, братом и двумя большими собаками. До того, как отец ушел, а мама стала уделять слишком мало внимания им и слишком много – друзьям, которых звала на вечеринки. Джеффри до того, как его сломали. Или нет. Не исключено, что мы сломлены при рождении. Все мы.
Я отпускаю Джейка и отползаю – пальцы трясутся, руки трясутся, все трясется, потому что я хотела его убить. Я хотела его убить не потому, что так было надо, а потому, что хотела, – и чуть не убила. Джейк извивается на полу, с трудом приподнимается.
– Он мертв, – ахаю я, ловя ртом воздух. – Они все мертвы.
Джейк обхватывает руками горло и смотрит на меня.
Я опускаю взгляд на свои руки. Когти-ножи и кровь. Я – насилие.
– Зачем все это было? Зачем нас тут заперли? Неужели это ад? Нас наказывают?
– Я думаю, что дело не в нас, – говорит он наконец. – Я думаю, дело в
Мне больно, мне больно, мне больно
Я просто не хочу больше боли
Я поднимаю глаза. Маленькая девочка с прямыми черными волосами и пустым лицом смотрит на меня, хотя глаз у нее и нет. Она говорит, хотя рта у нее и нет.
– Вас не наказывают, – говорит она. Подтягивает колени к груди и обнимает, как будто мы ведем дружескую беседу где-нибудь на зеленой лужайке. На ней красивое голубое платье и черные кожаные туфельки. – Вас учат.
– Чему учат? – спрашиваю я. – Что мы ужасно поступаем друг с другом? Что мы все умрем и останемся одни?
Я обвожу рукой то, что осталось от Школы вокруг нас. Все черное, не считая круга зеркального пола, на котором мы сидим. Слово «одни» эхом отдается в темноте.
Я не могу дышать.
– Почему я вспомнила именно сейчас? Почему только спустя все это время?
– Только спустя все это время? – спрашивает девочка. – Или только сейчас?
Я не понимаю ее, а потом постепенно понимаю.
Я появилась, когда появились мои воспоминания. Я здесь, чтобы помнить.
Девочка говорит:
– Сними маску, Кот.
– Я не могу, – плачу я, – не снимается.
– Снимается, – говорит она.
Я хочу снять маску. Но мои руки изуродованы и когтисты, и я не могу пошевелиться. Ни скорости, ни силы. Я израсходовала их на ненависть и насилие – сейчас надо сделать одну простую вещь, а у меня ничего за душой не осталось.
– Помоги мне, – говорю я.
После паузы девочка встает и подходит. Она берет меня за руки и поднимает. Она маленькая – лет пять или шесть.
– Вот так, – говорит она. – Остальное ты сможешь сама.
Когда мои руки нащупывают лицо, я не спешу – скребу когтями по клыкам во рту, по пустым дырам, где раньше были глаза. Мне нужны глаза, мне нужны зубы, язык и губы. Я хочу дышать и говорить.
Я хватаюсь за края маски. Кажется, что она прилегает плотно, потому что это не просто маска. Это моя собственная затвердевшая плоть.
Я тяну.
Она давит, а потом отрывается разом, как струп. Под маску врывается прохладный воздух. Забрызганная кровью маска падает на пол, и я успеваю увидеть в нем свое лицо – то лицо, которое помню, – а потом она разбивается вдребезги у нас под ногами.
Как от камня, брошенного в пруд, в черноту расходится круговая рябь. Над ней прорастают цветы. Голубые хризантемы. Все дальше и дальше. Лепестки сияют в темноте, как будто их подсвечивают снизу.
Последняя яркая вспышка.
Все просто.
Все хорошо.
– А как бы ты меня назвала? – спросила я маму однажды вечером.
Она обрезала свой любимый можжевельник в комнате за магазином. Дерево стояло на рабочем столе и даже с перекрученным стволом возвышалось над маминой головой.
Она снова жаловалась на мое имя. Кэтрин. Папина семья хотела, чтобы меня назвали так, потому что это семейное имя. Традиция.
Мама на мгновение задумалась, а потом сказала:
– Не знаю.
– Не знаешь? Как ты можешь злиться, если альтернативы не было?
– О, альтернативы
– Не знала, что этот вопрос настолько сложный, – проговорила я.
Она не отрывала глаз от работы, но ее полуулыбка была по-доброму шутливой.
– Я хотела, чтобы имя тебе подходило. Чтобы ты им гордилась, чтобы ты чувствовала себя собой. Я бы позволила тебе самой выбрать, но на это ушло бы много времени: нельзя же было оставить тебя безымянной на несколько лет.
Я села прямо.