Легкий толчок в правое плечо вывел меня из этого блаженного состояния. Борттехник, яростно жестикулируя конечностями, на популярном русском языке объяснил, что посадки не будет, вертолет зависнет, освободится от почты и от меня и рванет дальше, неся в своем чреве произведения эпистолярного жанра заброшенных к черту на рога соотечественников. В бешеном снежном вихре, поднятом вращающимися винтами, спрыгиваю на мерзлую землю и волоку тяжеленный рюкзак к темнеющей неподалеку изгороди. Бедного, обалдевшего от происходящего Соболя прямо на руках транспортирую к валяющемуся на снегу рюкзаку и пристегиваю карабином к одной из лямок. Короткая перебежка за оставшимся в салоне оружием была прервана гомерическим хохотом борттехника, судорожно тычущего пальцем куда-то мне за спину. Оглянувшись, с ужасом лицезрею душераздирающую картину — дрожащий, с прижатыми от страха к голове ушами, мой любимый «собак» льет тугую желтоватую струю на ту часть рюкзака, коей уготована роль в течение месяца тереться о мою спину. Грохот вертолета и хохот экипажа растаяли в вечернем небе, сопливый почтальон исчез в неизвестном направлении, сконфуженный пес, пытающийся загладить свою вину неискренним лизанием рук, и дымящийся на морозе рюкзак ознаменовали начало моего долгожданного отпуска.
Соскоблив ножом схваченную свежим морозцем собачью мочу, вползаю в лямки, поднимаюсь, слегка подпрыгиваю, умащивая груз на спине, поднимаю ружье, подсвистываю прячущую глаза собаку и, крякнув для начала, начинаю шевелить ногами в сторону брошенной людьми деревни Чебоксары, расположенной на краю огромного и летом непроходимого Чебоксарского болота. Несколько километров по разъезженной и окаменелой грунтовой дороге пролетели незаметно. В быстро спускающихся сумерках на фоне зажигающихся на небе неестественно ярких звезд темным погостом нарисовались разрушенные крыши и покосившиеся стены умершей деревни. Захлопнув скрипучую дверь мало-мальски сохранившейся избы, быстро распаковываю рюкзак, затапливаю русскую печку, стелю каремат1 и спальник под уютное шкворчание закипающей каши. Разомлевший Соболь с высунутым от нахлынувших чувств и запахов языком старательно отслеживает глазами траекторию моих рук, щедро упихивающих в котелок куски говяжьей тушенки. Пока допревает каша и заваривается чай, выскакиваю на улицу и вприпрыжку добегаю до начала болота, подскакиваю и несколько раз с разгона бью пятками сапог по льду, проверяя его крепость. Пятнадцатиградусный мороз сделал уже свое дело. Несмотря на то, что на улице еще 3 ноября, слой льда достаточно толст, чтобы не разрушиться от моих посягательств на его девственность.
Набив животы, укладываемся вдвоем на полу рядышком с печкой и начинаем разглядывать в свете дрожащего пламени свечи пятисотметровую карту, на которой прямой полосой отмечен наш путь. А путь этот пролегает через шестикилометровый участок чистого болота, несколько километров заболоченного мелколесья и сорок километров дремучей тайги, заканчиваясь на излучине речки Черной, на крутом косогоре, где в окружении вековых сосен уютно притулилась старая и насквозь знакомая промысловая избушка. Там, забросившись моторкой еще в начале октября, ждет меня мой старинный друг, охотник-промысловик Стас Дерябин, закончивший когда-то Казанский авиационный с красным дипломом и плюнувший в конце концов на весь этот безумный мир с высокой колокольни. Умница и рукодельник, суровый в делах и теплый в личных взаимоотношениях, не терпящий фальши и предательства, самозабвенно любящий тайгу и знающий о ней практически все, он позвал меня на соболиную охоту, считая, что мои обычные сентябрьские набеги в эти края, когда я на байдарке ежегодно пробираюсь по таежной речке вверх против течения для азартной охоты на откормившихся за лето глухарей, не дают полного представления об истинных прелестях русской охоты.