После короткой мокрой оттепели капризный февраль выстудил и застеклил весь наличный асфальт тротуаров и дорог, сверкавших под огнями лиловых фонарей, лаковым блеском. Таким же лаком были покрыты машины, проносившиеся мимо с тихим шипением диких кошек. Снег повсеместно уничтожался всеми имевшимися средствами как некое опасное вещество, и потому стеклянные улицы выглядели худыми, голыми и неуютными. Теплый, сырой ветер, пьяно шатавшийся среди дня по площадям и скверам, улегся ночевать в Подмосковных лесах, дав ход подколодной стуже, которая, как осторожная змея, тихо и коварно заползла в город, валя наземь прохожих со своего скользкого панциря. Но в окнах домов мирно горел свет, там семейно пили чай, обнимались или просто любовались друг другом, не думая об уличном холоде, а в углах жилищ сыто дремали животные, и все было, как должно быть.
Деревянный милиционер в черной деревянной шинели деревянно ходил взад-вперед, наблюдая в пустоте порядок, а я шагал к Никитским воротам, чтобы потом завернуть на Тверской бульвар, где уже неподалеку ожидал меня Юрий Долгорукий на своем боевом коне.
Я шел по стеклянной столице с бодрящей легкостью молодости, которую, казалось, в те минуты ничто не могло омрачить. И все же какой-то тайный мышонок покусывал меня изнутри.
Я достал подаренного Николаем странника, еще не зная, что он говорящий, и, остановившись под лиловым фонарем, вгляделся в маленькие, взыскующие глаза, пронизывавшие неким печальным укором пространство и время.
«Приготовься к черте», – тихо сказал костяной путник и я, ошеломленный, громко спросил:
– Что?
Деревянный милиционер прекратил маршрутное движение и поворотился в мою сторону, но, не найдя врага, двинулся по своей огневой линии прочь.
Я спрятал фигурку монаха и вдруг понял, какой зверек возился в моей душе. Это было одиночество, которое, как и в Николае, всегда жило во мне, а путник, подаренный другом, теперь охранял его как нечто особое и самоценное.
Но почему он сказал: «Приготовься к черте»? Об этом нужно было подумать. И я думал на протяжении зеленого от стекла Тверского бульвара и небольшую часть синей Тверской улицы, пока не уперся ключом в замочную скважину своей квартиры, в доме за могучей спиной Юрия Долгорукова.
Входная дверь открылась мягко и тихо. В прихожей было темно. Я не стал зажигать свет. Из спальни через решетчатую дверь матового стекла в коридор оранжевыми, желтыми и красными бабочками влетали цветные блики, рождаемые вращающимся ночником с журнальной столика Ирины. Оттуда же, из спальни, вразвалочку брел по комнатам старенький, седой блюз. Значит, Ирина не спала.
Я снял куртку и решил заглянуть к ней.
Картина, открывшаяся мне, была именно тем, что предвосхитил говорящий монах, сказав: «Приготовься к черте».
Два нагих тела лежали в усталости отдыха. Одно из них было телом моей жены.
Внезапная боль ударила мне в сердце, будто там, внутри, взорвалась граната.
Я много раз видел в кино подобные сцены и тот пожар ужаса, который охватывал мгновенно все три стороны пресловутого любовного треугольника, но то, что этот пожар может жарко лизнуть и меня, никогда себе не представлял.
Первой реакцией Ирины было желание закрыться от позора и стыда. Она потянула на себя одеяло, прикрывая свои прелести. Незнакомый мне мужчина, не шевелясь, лежал в шоке. Глаза, по которым порхали цветные тени, выражали полную растерянность и беспомощность. Это можно было понять, и я сочувствовал его глупейшему положению.
На стене висело, как бутафория, охотничье ружье Вадима Вольфовича, отца Ирины, какими он время от времени пользовался для развлечения, убивая уток, лосей и кабанов.
Я зачем-то снял оружие с гвоздя и переломил стволы.
– Олег! – в агонии дико закричала Ирина.
– У меня условие, – сказал я шершавым сухим голосом. – Завтра ты позвонишь отцу и все расскажешь сама.
– Хорошо, – сдавленно произнесла моя улетающая в безвестность жена и залилась отчаянными рыданиями, скорее всего от досады, что ее танк бездарно подорвался от собственной бабьей дури на неожиданном минном поле.
Я защелкнул стволы и, повесив пустое ружье на место, отправился в свою комнату Седой блюз догнал меня и похлопал по плечу: «Не горюй. Что ни делается, все к лучшему».
Не раздеваясь, я лег на диван и погрузился в пустоту отчужденности, боли и бессилия.
С улицы доносилось кошачье шипение машин, время от времени оставлявших на потолке серые тени призраков, а я валялся на диване и казался себе продырявленной тыквой, из которой медленно вытекали соки жизни. Я понимал, что эта боль была болью уязвленного самолюбия, но она же являлась и расплатой за мой первый шаг под звуки марша Мендельсона во Дворце бракосочетания. Княгиня Ольга не хотела отпускать меня.