– Вот! – обрадовано воскликнул Борис. – Я носился с этой фразой, как дурень со ступой. К кому только не приставал. И к друзьям, и к преподавателям, и к профессорам. И все либо витали в облаках, упражняясь в софистике, либо также пожимали плечами. Прошло несколько лет. И вот однажды, гостя у школьного друга в деревне Тверской губернии, – там у него жили родственники, – я сидел под вечер на опушке леса вместе с другом, Олегом, и местным пастухом, – таким, знаешь, неказистым с виду мужичком, всю жизнь прожившим возле скотины среди поля и леса. Помню, очень живописно заходило солнце и густо, ароматно пахло клевером. Золотое поле, золоченые верхушки сосен и налитое горячей медью озеро. Красиво, правда? Сидим, закусываем. Грибы, сало, мокрый лук. Бутылочка, как водится, при нас. Болтаем о том, о сем. И вдруг мне показалось, как-то мудро разговаривает этот пастух. Я возьми и спроси его, мол, как ты, Егорыч, расшифруешь такое философское слово, что «красота несовместима с совестью? И вот этот самый Егорыч, ни минуты не размышляя, отвечает: «Чего ж тут расшифровывать»? Вон, гляди, красно солнышко, лес синий, озеро с карасями. Красота все это. Красота от Бога. Святая. Безгрешная. А совесть всю жизнь бьется в искуплении. Ибо там не то сделал, тут не так ступил. Опять чего-нибудь нарушил. И выходит тебе, что красота, беспорочная, несовместима с совестью. Вот такое, мол, получается расшифрование. Словом, Лапуля, одним росчерком народный мудрец Егорыч все поставил на свои места. Открыл то, что не могли профессора. Поэтому, я думаю, Федор Михайлович под красотой, конечно, имел в виду, в первую очередь, святость, чистоту и безгрешие, присущие истинной красоте. А понял я это здесь, в этой комнате, когда записывал то, что скатилось на меня с небес. Видишь, какой тут божественный кавардак, – указал Борис на разбросанные страницы. – Все это – счастье. Это работа. И я доведу ее к осени до конца. Для меня это очень важно, Лапуля. И серьезно. Ответственно. В этом, может быть, смысл жизни. Понимаешь? Может, и лучше, что Степанов репрессировал нас.
– Может быть, – туманно согласилась Тамара. Она принесла вазу, поставила в нее букет, расправила для большей прелести цветы и спросила в никуда: – Почему Господь не дает нам детей?
– Что? – сказал Борис, разглядывая последнюю страницу.
От этих пор все в доме переменилось. Внешне перемена казалась вроде бы незаметной.
Все шло своим чередом. Женщины, встречая солнце, копались в огороде. Неспешно бродили по двору, поклевывая почву, куры. Гремела цепь колодца. Лаял на кого-то дураковатый пес Жора, прозванный так из-за своего хронического крокодильего аппетита. Но все стало приглушеннее, тише, осторожнее потому лишь, что теперь с раннего утра и до позднего вечера в скрипучей комнате второго этажа сидел Борис и, ловя из воздуха музыку, помещал ее на нотную бумагу.
Музыканты знают, что без инструмента композитору работать весьма непросто, а порой – и вовсе невозможно. Однако у Бориса был, что называется, абсолютный слух, хотя при этом ему нужна была хотя бы относительная тишина. Тамара, разумеется, это понимала, и свое понимание сообщила всемирной старушке, бабе Наташе. Старушка трудно представляла себе, что можно выловить из атмосферы. И все-таки, уважая тайные процессы от Бога, прониклась к Борису глубоким почтением за его немыслимую деятельность, стала ходить, говорить и ворочаться тише, даже храпеть по ночам прекратила.
Борис, несмотря на отсутствие инструмента, работал пылко, с упоением и восторгом оттого, что в мире существует некий, никому не видимый кокон, из которого рождается чудесная бабочка – музыка, и ему, Борису, дозволено эти священные роды принимать. Незримый и запредельный процесс этот был хрупок, нежен, трепетен, но тем слаще и дороже он казался творцу, который видел, слышал и чувствовал на пальцах своих пыльцу от крыльев того прекрасного махаона. В его руках, руках музыканта, трепетал и вращал лиловыми глазами младенец озвученного Святого Духа. На Бориса пролилось золотое молоко неба, приправленное красочными звуками Вселенной. От этого вполне можно было сойти с ума или оглохнуть. Только первозданный иммунитет давал Борису силы выдержать счастье обладания.
Отныне он бегал по утрам не для праздного удовольствия с рыбалкой и пространным наблюдением за деревенскими мальчишками. Но вдали все же виделись травянистые призраки Мусатовских нимф, а где-то вдали время от времени вспыхивал кнут погонщика-пастуха.
Теперь Борис, наскоро омывшись в озере после галопа по бархатно-пыльной дороге, торопился, как воробей, под крышу – к заветному столу, где в одно мгновение все сущее отлетало прочь, а мир превращался в гармонично звучащее пространство, которое следовало лишь аккуратно переносить на бумагу.
Женщины в течение дня ходили на цыпочках, говорили шепотом, не гремели, не звенели и не бренчали. Все громкие работы отныне производились во дворе, в дальней беседке густого сада. Да и то – осторожно, в пол шума.