— Есть кто-нибудь в мастерских? — по выработанной границей привычке не оставлять ничего не выясненным, спросил он у подоспевших рабочих станции, состоящих в местной добровольной народной дружине.

— Нет, никого, — ответили ему. — Наши все в сборе.

— Это хорошо. Это оч-чень хорошо.

По правде же говоря, хорошего во всем этом было мало. Рабочие станции переживали, как бы чужак в бессильной ярости сгоряча не поколотил их дорогостоящие самописцы, с таким трудом установленные в зоне вечной мерзлоты. Паршиков был озабочен другим. У нарушителя могло оказаться оружие. А позиция… Про выгодную позицию ни думать, ни тем более говорить не хотелось. Паршиков не вправе был допустить напрасные жертвы, и поэтому, отсекая малейшие возражения, прежде всего со стороны подчиненных ему пограничников, высказал тоном приказа:

— На задержание иду сам. С флангов меня прикрывают: водитель ГТС сержант Лазарев и… рядовой Анучин.

Это простое совпадение фамилий с первого дня прибытия лейтенанта Паршикова на заставу показалось ему особенно удачным, словно уже заключало в себе непременное условие успеха. Ведь именно Анучин, вслух высказывавший недовольство молодым тогда каюром, после того как они обосновались в непродуваемом теплом балке, спасал Паршикова от последствий обморожения, натирал ему вздувшиеся щеки и ноющую грудь едко пахнущим спиртом, неумело и больно принимался делать искусственное дыхание, в котором, в общем-то, не было особой нужды…

Лазарев и Анучин стояли наготове, в непривычном напряжении сжимали побелевшими пальцами автоматы. Они невольно приблизились к начальнику заставы почти вплотную, встали по бокам, с этой минуты опекая лейтенанта, готовые быть с ним до конца, что бы ни произошло.

— Всем остальным — вниз! — скомандовал Паршиков.

Он дождался, когда пограничники отошли к основанию холма, и сам, почти не таясь, вошел в распахнутую дверь станции. Он миновал длинный коридор со множеством одинаковых дверей мастерских и лабораторий, остановился у поручня лестницы, круто уходящей в глубину шахты. Стоя сбоку, на безопасном от входа расстоянии, он громко, отчетливо сказал в глубину:

— Слушайте внимательно. Ваше положение безвыходно. Сопротивление бесполезно. Предлагаю вам сдаться.

В ответ спустя нескончаемо долгую минуту снизу раздался металлический звук, похожий на звук упавшего оружия, и когда Лазарев с Анучиным уже готовы были ринуться в шахту по малейшему знаку лейтенанта, из подземелья донесся глухой голос на ломаном русском:

— Сдаюсь. Помогите мне выбраться, я подвернул ногу.

Осветили вертикальный и горизонтальный штреки. Нарушитель полулежал у подножия лестницы, глаза отражали охватившие его испуг и боль. Вокруг, насколько хватало обзора, свисал с округлого потолка и стен толстый слой серебристого инея.

Паршиков вместе с солдатами спустился в шахту. Поднял с холодного пола отброшенный нарушителем пистолет. Потом нагнулся еще раз и выколупнул сверкнувший гранями маленький сиреневый осколочек флюорита. Того самого, который во время войны был незаменим при изготовлении танковой брони.

<p><strong>ПОСЛЕДНИЙ ДЕНЬ АВГУСТА</strong></p><p><strong>Рассказ</strong></p>

Пес погибал. Смерть уже не таилась внутри, рядом с коварной раной, а проступила наружу признаками непоправимой беды.

Тягостными были эти последние минуты ожидания неминуемого конца, и трое солдат, тесно обступив животное, подавленно молчали. Сами едва дыша от недавнего стремительного бега, удрученные случившимся, они по-своему переживали безмолвные страдания служебной собаки, пока меркли и тяжелели ее глаза и гасло неровное, с большими перепадами, дыхание. Впервые так близко им открылась трагедия; сделать что-либо казалось уже невозможным, и всем троим было неловко друг перед другом, словно от сознания вины.

Четвертый — Пушкарев — припадая коленями к жухлой листве, суетился возле павшего друга и, не видя никого вокруг, шептал в самое ухо овчарки:

— Арчи!.. Ну что с тобой? Тебе больно, да? Арчонок… Ну, вставай! Арчи, мой хороший…

Острые колени Пушкарева мяли палую сухую листву, и в мертвенном шуршании разноцветных ее ворохов всем остальным солдатам слышались удручение и тоска, особенно пронзительные в голом пустом лесу, онемевшем перед медленно сгущавшейся темнотой.

— Песик мой славный, ласковый мой, — нежным голосом нашептывал Пушкарев, по-прежнему не видя и не слыша окружающего. — Умненький ты мой песик, единственный…

Палевые ввалившиеся бока овчарки вздымались и опадали толчками, как в судорогах, а из невидимой раны натекала на смятые листья и тут же стыла бурыми сгустками кровь, пачкавшая одежду и руки Пушкарева.

— Тебе нельзя лежать, Арчи, силы уйдут, совсем ослабнешь. Вставай же, ну!

Послушная уговорам хозяина и собственному желанию жить, овчарка пробовала подняться, скребла вытянутыми лапами по обнаженной земле, но вялые, томительные эти движения оказывались бесполезными, не выручали.

— Хочешь, я тебе помогу, Арчи?

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже