— Да, да! — Герт досадливо тряхнул головой. — Я знаю это лучше, чем она. Вот еще один предмет для идейных споров. Дело в том, что прогресс оказался для человечества коварной ловушкой. С одной стороны, наше время — это время великих достижений разума и, если так можно выразиться, засилья материальных благ. Очень многие имеют все, но хотят еще, еще, они одержимы страстью обладания вещами, деньгами, они неистово поклоняются этому своему идолу. А всеобщего счастья нет. Увы, нет. Материальное разобщает. Объединить же может только духовное. И возможно, следующая цивилизация сделает главным объектом познания не мир вокруг, а самого человека. А пока у нас с вами одна и та же болезнь — ущербность духа. Торжествуют черные, а не белые.
— Тогда где же выход? — воскликнул Пискунов с сомнением: он склонен был видеть будущее в более светлых тонах.
— Многие наши лучшие умы задают себе тот же вопрос, но сделать ничего не могут: исторический механизм запущен на века. И тогда я решил провести этот эксперимент… Да, возможно, несколько поколений будет ввергнуто в хаос, но по крайней мере это заставит остальных встряхнуться, посмотреть на себя другими глазами…
Наступила пауза в разговоре. Кривоногий страж, успевший вздремнуть, крикнул, вставая и отряхиваясь:
— Перекур окончен. Вперед шагом марш!
Конвоиры приблизились, и Герт дисциплинированно, как и положено образцовому заключенному, закинув руки за спину, снова тронулся вперед.
Пискунов шагал, погруженный в угрюмую сосредоточенность, переставляя ноги почти механически. Все заметней становился уклон. Подумалось: как в преисподнюю. Идти стало легче, иногда они почти бежали, передвигаясь легкой трусцой.
— Это сделано для того, — пояснил бежавший рядом студент, — чтобы переключить внимание приговоренного на физическое действие, отвлечь его от тягостных мыслей о смерти. Вот что значит забота о человеке!
— Наше общество — самое гуманное в мире! — строго напомнил кривозубый, он с трудом сдерживал свой бег, как молодой жеребец; мощные икры распирали голенища сапог: вот-вот лопнет кожа.
Пискунов плохо понимал, что ему говорят. Он весь был сосредоточен на том, как выдержать испытание до конца, не посрамить себя перед лицом чужого мужества. В чем-то он ощущал смутное несогласие с Гертом. Он чувствовал, что подлинная правда не может быть однозначной; извлеченная из потока жизни, упорядоченная сознанием и превращенная в аксиому, она теряет самое ценное — объективность. Белые, черные, а может быть, есть еще и серенькие? Или красненькие и зеленые? Да мало ли еще какие! За всеми рассуждениями пришельца он находил не столько убедительность, сколько гордыню, ценимую выше жизни. И имеет ли вообще человек право вторгаться в извечно существующие законы Космоса? Не приходится ли пожинать потом горькие плоды чьей-то слепой самонадеянности? И вот, принесенная в жертву, погибнет и та, которую он любил! Пискунов едва не плакал, но что он мог?
Многое было выше его понимания — и сам Герт с его желанием исправить несовершенство мира с помощью своих упрямых теорий, и его гордое презрение к последствиям. В эти оставшиеся минуты человек подводит итог прожитой жизни, и самое большее, на что способен простой смертный, — это достойно встретить конец. Да и кто может презреть смерть, не кривя душой? Дряхлая старость, жаждущая покоя? Но и тогда, и тогда…
Пришелец шел впереди. Он вел себя так, словно совершал прогулку, всего лишь. Михаил чуть ли не с ужасом взирал на то, каким легким был его шаг, насколько позволяли, конечно, войлочные тюремные сандалии на босу ногу, подбитые толстой деревянной подошвой. Шлеп, шлеп, шлеп, шлеп… Он шлепал так громко, что в ушах звенело, шлепал вкусно, аппетитно, а у Пискунова было ощущение, будто в него вколачивают гвозди, глубже, глубже. Шлеп, шлеп, шлеп… И вдруг подумалось: да в своем ли он уме? Не помутился ли в чем-то его рассудок? И если так, не подарок ли судьбы его безумие?
Герт сбоку глянул на растерянно-нахмуренное лицо Пискунова и, будто видя смятение в его мыслях, заговорил с задумчивой улыбкой, с капелькой присущей ему иронии:
— Удивляетесь, почему я так спокоен? Тут несколько причин, по крайней мере две. Одна из них — сознание, что я ухожу не с пустыми руками. Страшится смерти тот, кто ничего после себя не оставил. Жизнь, прожитая впустую. А после меня останутся мои мысли, научные открытия. Я много чего сделал.
И это причина? Жалкое самоутешение! Или он лукавит?
И опять, словно подхватывая мелькнувшую у Пискунова мысль, философ продолжал, пользуясь короткой минутой общения: