Я думал, что удивить меня вычурностью или новизной проекта какой-либо камеры любого из острогов ГУЛАГа уже практически невозможно, но, как показало время, здорово ошибался. Представьте себе треугольное помещение, чем-то напоминающее кусочек от маленького пирога. Когда меня завели в эту конусообразную каморку, мне было не до удивления. Я немедленно завалился на подвесные нары, которые, как я успел тут же отметить по многолетней привычке, были уже давно отстегнуты, и вырубился на некоторое время, так скверно я себя чувствовал. Но к вечеру немного пришел в себя и, лежа, почти не шевелясь, чтобы не спровоцировать кашель, огляделся, насколько хватало взгляда.

В первую очередь я обратил внимание на стены – они не были ни оштукатурены, ни покрыты «шубой», как в обычных камерах или карцерах. Если бы не многолетняя привычка постоянного пребывания в полутемных помещениях, я ни за что не смог бы разглядеть кладку из камней разных размеров, абсолютно голую и даже в некоторых местах покрытую от сырости плесенью. В длину этот склеп был чуть более трех метров.

Позже, когда я уже немного ожил, подошел к дверям, над которыми тускло мерцала маленькая лампочка, и раскинул руки. Кончики моих пальцев как раз доставали до противоположных стен.

Что касалось другого конца камеры, то, сделав три шага от дверей, я уже натыкался на узкий треугольник, образованный двумя стенами толщиной в ладонь. Но это могло произойти лишь в том случае, если бы я протянул руку, потому что в этом углу стояла маленькая параша, а чуть выше нее – крошечное оконце, зарешеченное прутьями толщиной в большой палец.

Относительно нар я действительно не ошибся. В этой камере, судя по всему, давно уже никто не сидел, потому что, не говоря уже о петлях, даже цепи, на которых они висели, были изъедены ржавчиной, а низенький потолок, что называется, давил на психику узника.

Когда наступала ночь, когда возвращался день, оставалось только гадать, потому что я объявил голодовку и пищу мне не приносили. А только по тому, когда доставляется пища, можно узнать, какое время суток на дворе. В тюрьме, как бы это парадоксально ни звучало, почти всегда точно соблюдают время кормежки заключенных.

Весь описанный мною интерьер придавал этому помещению вид подземелья древнего замка или сказочной темницы, точнее не скажешь. Одно совершенно бесспорно – он был чрезвычайно зловещим.

Раз в сутки открывалась дверь моей камеры, и надзиратель громко, будто бы я был глухой, выкрикивал два одинаковых слова: «На прогулку!»

Но это была очередная фартецала легавых, ибо он прекрасно знал, что я уже несколько дней как не поднимаюсь с нар. Даже не знаю, что было бы со мной в этом древнем склепе узников-бунтовщиков, если бы не забота старого Уркагана. Я имею в виду Руслана Осетина.

Если бы не ханка, которой он снабдил меня в дорогу, я бы точно крякнул. Расторпедившись, я разделил черноту пополам, одну половину спрятал, а другую поделил на маленькие катышки величиной со спичечную головку. Я имел право так поступить, потому что грев был личным и только от меня самого, точнее, от моего сознания зависело, делиться им с кем-либо или нет.

Это лекарство и спасало меня все время голодовки, не давая процессу съесть меня до конца. Ведь, как говорили древние мудрецы: «Той же самой головней, которой разжигаешь костер, чтобы согреться, можно сдуру спалить и шатер, в котором живешь». Я имею в виду, что в первую очередь, в определенных количествах конечно, терьяк – это лекарство.

Одно из условий выживания – не доверять никому, кроме себя. Я слишком хорошо выучил этот урок. После нескольких допросов, когда я еще как-то мог передвигаться самостоятельно, меня оставили в покое, и теперь я потихоньку угасал, лежа на нарах, в этом жутком полумраке башенной темницы.

Но в планах легавых моя смерть не значилась, я это прекрасно знал, исходя из предыдущих голодовок в своей жизни. Они, как правило, всегда мучают, но почти никогда не дают умереть.

И мне хотелось бы подчеркнуть в этой связи такую особенность, что не голод – самое страшное, как уверяют некоторые неискушенные дилетанты. Его тяжело переносить лишь первые трое суток. Гораздо страшнее «проголодь»! То есть именно тот момент, когда тебя насильно кормят, чтобы ты не помер.

Самым неприятным было то, что я не мог сообщить кому надо, где я нахожусь. Чувства заключенных приобретают в безмолвии, в одиночестве и мраке особенную остроту.

В то утро, когда менты подошли к моей камере, я скорее почувствовал, чем услышал, то, что произошло дальше. Я лежал на нарах с остановившимся взглядом и искаженным лицом, неподвижный и безмолвный, как статуя. Меня вынесли на носилках из камеры башни и перенесли в камеру терапии «большого спеца», откуда и забирали полмесяца назад, что было для меня поистине вдвойне приятным и радостным. Во-первых, я осознал, что выиграл, а во-вторых, понял, что рано или поздно увижусь с босотой.

Кроме меня в маленькой четырехместной камере терапии «большого спеца» было еще три человека.

Перейти на страницу:

Похожие книги