Ничего бы этого не случилось, если бы больше заботились о земледелии, если бы все не было отдано во власть конкуренции, анархии, злосчастного принципа «свободной торговли». Вот как создается денежный феодализм, худший, чем феодализм былой. Но берегитесь! Народ в конце концов не выдержит и за свои страдания отплатит капиталистам кровавыми приговорами либо разграблением их дворцов.
Фредерику представилось на миг, как толпа людей с голыми руками наводняет парадную гостиную г-жи Дамбрёз и ударами пик разбивает зеркала.
Сенекаль продолжал: рабочий вследствие недостаточности заработной платы несчастнее, чем илот, негр или пария, особенно если у него дети.
– Путем удушения, что ли, избавляться ему от них, как рекомендует, не помню уж какой, английский ученый, последователь Мальтуса?[64]
И он обратился к Сизи:
– Неужели же мы дойдем до того, что будем следовать советам гнусного Мальтуса?
Сизи, не знавший ни о гнусности, ни даже о самом существовании Мальтуса, ответил, что бедным все-таки много помогают и что высшие классы…
– А! Высшие классы! – проговорил с насмешкой социалист. – Во-первых, никаких высших классов нет; человека возвышает лишь его сердце. Нам не надо милостыни, слышите! Мы хотим равенства, справедливого распределения продуктов.
Он требовал, чтобы рабочий мог стать капиталистом, как солдат – полковником. Цехи, ограничивая число подмастерьев, по крайней мере препятствовали чрезмерному скоплению рабочей силы, а чувство братства поддерживалось празднествами, знаменами.
Юссонэ, как поэт, жалел о знаменах; Пеллерен – также, ибо имел к ним пристрастие с тех пор, как в кафе «Даньо» слышал беседу поборников фаланстера. Он заявил, что Фурье великий человек.
– Полноте! – сказал Делорье. – Старая скотина видит в государственных переворотах проявление божественного возмездия! Это вроде чудака Сен-Симона и его школы с их ненавистью к французской революции – кучка болтунов, желающих восстановить католицизм.
Г-н де Сизи, вероятно из любознательности или для того, чтобы показать себя с хорошей стороны, тихо спросил:
– Так эти ученые держатся других взглядов, чем Вольтер?
– Этого я уступаю вам! – ответил Сенекаль.
– Как? А я думал…
– Да нет же! Он не любил народ!
Потом разговор перешел на современные события: испанские браки, рошфоровскую растрату, новый капитул Сен-Дени,[65] который приведет к увеличению налогов. По мнению Сенекаля, они и так были достаточно велики.
– И для чего, боже ты мой? Чтобы воздвигать дворцы для музейных обезьян, устраивать на площадях блистательные парады или поддерживать среди придворных лакеев средневековый этикет!
– Я читал в «Журнале мод», – сказал Сизи, – что в день святого Фердинанда на балу в Тюильри все были наряжены паяцами.
– Ну, разве это не плачевно! – сказал социалист, с отвращением пожимая плечами.
– А версальский музей! – воскликнул Пеллерен. – Стоит о нем поговорить! Эти болваны укоротили одну из картин Делакруа и надставили Гро![66] В Лувре так хорошо реставрируют полотна, так их подчищают и подмазывают, что лет через десять, пожалуй, от них ничего не останется. А об ошибках в каталоге один немец написал целую книгу. Честное слово, иностранцы смеются над нами!
– Да, мы стали посмешищем Европы, – сказал Сенекаль.
– Все потому, что искусство подчинено короне.
– Пока не будет всеобщего избирательного права…
– Позвольте! – Художник, которого уже двадцать лет не принимали ни на одну выставку, негодовал на Власть. – О, пусть нас оставят в покое. Лично я не требую ничего! Но только Палаты должны были бы с помощью законов оказывать поддержку искусству. Следовало бы учредить кафедру эстетики и найти такого профессора, который был бы и практиком и в то же время философом и, надо надеяться, сумел бы объединить массы. Хорошо бы вам, Юссонэ, коснуться этого в вашей газете!
– Разве газеты у нас пользуются свободой? Разве сами мы пользуемся ею? – с горячностью воскликнул Делорье. – Когда подумаешь, что, прежде чем спустить лодочку на реку, может потребоваться двадцать восемь формальностей, прямо хочется бежать к людоедам! Правительство пожирает нас! Все принадлежит ему: философия, право, искусство, самый воздух, а изможденная Франция хрипит под сапогом жандарма и сутаной попа.
Так широким потоком будущий Мирабо изливал свою желчь. Наконец он взял стакан, поднялся и, упершись рукой в бок, сверкая глазами, проговорил:
– Я пью за полное разрушение существующего строя, то есть всего, что называют Привилегией, Монополией, Управлением, Иерархией, Властью, Государством! – И добавил более громким голосом: – Которые я хотел бы разбить вот так! – И он бросил на стол красивый бокал, который разлетелся на множество осколков.
Все зааплодировали, а больше всех – Дюссардье.