— В общем, по-моему, есть три партии. Нет! Три группы, из которых ни одна меня не интересует: те, которые имеют, те, у которых больше ничего нет, и те, которые стараются иметь. Но все единодушны в дурацком поклонении Власти! Примеры: Мабли советует запрещать философам обнародование их учений; господин Вронский,[82] математик, называет на своем языке цензуру «критическим пресечением умозрительной способности»; отец Анфантен[83] благословляет Габсбургов за то, что они «протянули через Альпы тяжелую длань, дабы подавить Италию»; Пьер Леру[84] желает, чтобы вас силой заставляли слушать оратора, а Луи Блан склоняется к государственной религии — до того все эти вассалы сами одержимы страстью управлять. Меж тем они все далеки от законности, несмотря на их вековечные принципы. А поскольку принцип означает происхождение, надо всегда обращаться мыслью к какой-либо революции, акту насилия, к чему-то переходному. Так, наш принцип — это народный суверенитет, выраженный в парламентских формах, хотя парламент этого и не признает. Но почему народный суверенитет должен быть священнее божественного права? И то и другое — фикция! Довольно метафизики, довольно призраков! Чтобы мести улицы, не требуется догм! Мне скажут, что я разрушаю общество! Ну и что же? В чем тут беда? Нечего сказать, хорошо оно, это общество!
Фредерик мог бы многое ему возразить, но, видя, что Делорье теперь далек от теорий Сенекаля, он был полон снисхождения к нему. Он удовольствовался замечанием, что подобная система вызовет к ним всеобщую ненависть.
— Напротив, поскольку мы каждую партию уверим в своей ненависти к ее соседу, все будут рассчитывать на нас. Ты тоже примешь участие и займешься высокой критикой!
Нужно было восстать против общепринятых взглядов, против Академии, Нормальной школы, Консерватории, «Французской комедии», против всего, что напоминает какое-то установление. Таким путем они придадут своему «обозрению» характер целостной системы. Потом, когда оно займет совершенно прочное положение, издание вдруг станет ежедневным; тут они примутся за личности.
— И нас будут уважать, можешь не сомневаться!
Исполнялась давняя мечта Делорье — стать во главе редакции, то есть иметь невыразимое счастье руководить другими, вовсю переделывать статьи, заказывать их, отвергать. Его глаза сверкали из-под очков, он приходил в возбуждение и машинально выпивал стаканчик за стаканчиком.
— Тебе надо будет раз в неделю давать обеды. Это необходимо, пусть даже половина твоих доходов уйдет на это! Все захотят попасть к тебе, для других это станет средоточием, для тебя — рычагом, и вот — ты увидишь, — направляя общественное мнение с двух концов, занимаясь и политикой и литературой, мы через какие-нибудь полгода займем в Париже видное место.
Фредерик, слушая его, чувствовал, как молодеет, подобно человеку, который после долгого пребывания в комнате выходит на свежий воздух. Воодушевление товарища передалось и ему.
— Да, я был лентяй, дурак, ты прав!
— В час добрый! — воскликнул Делорье. — Я узнаю моего Фредерика.
И, подставив ему кулак под подбородок, сказал:
— Ах, и мучил же ты меня! Ну ничего! Я все-таки тебя люблю.
Они стояли и смотрели друг на друга, растроганные, готовые обняться.
На пороге передней показалась женская шляпка.
— Как это тебя занесло? — сказал Делорье.
То была м-ль Клеманс, его любовница.
Она ответила, что, случайно идя мимо его дома, не могла устоять против желания увидеться с ним, а чтобы вместе закусить, она принесла ему сладких пирожков; и она положила их на стол.
— Осторожнее, тут мои бумаги! — раздраженно проговорил адвокат. — Кроме того я уже в третий раз запрещаю тебе приходить ко мне в приемные часы.
Она хотела его поцеловать.
— Ладно! Убирайся! Скатертью дорога!
Он отталкивал ее; она громко всхлипнула.
— Ах, ты мне, наконец, надоела!
— Да ведь я тебя люблю!
— Я требую не любви, а внимания ко мне!
Эти слова, такие жестокие, остановили слезы Клеманс. Она стала у окна и, прижавшись лбом к стеклу, застонала.
Ее поза и ее молчание сердили Делорье.
— Когда кончите, прикажите подать себе карету! Слышите?
Она круто повернулась к нему.
— Ты меня гонишь?
— Именно!
Она, должно быть, в знак последней мольбы, устремила на него большие голубые глаза, потом повязала крест-накрест свой шотландский платок, подождала еще минуту и удалилась.
— Ты бы вернул ее, — сказал Фредерик.
— Еще чего!
И Делорье, которому надо было уходить, прошел в кухню, служившую ему и туалетной комнатой. На плите, рядом с парой сапог, сохранялись остатки скудного завтрака, а на полу в углу валялся свернутый вместе с одеялом матрац.
— Это доказывает тебе, — промолвил он, — что я редко принимаю у себя маркиз! Право, без них легко обойтись, да и без всяких других тоже. Те, которые ничего не стоят, отнимают время, а это те же деньги в другой форме; я ведь не богат! И потом они все такие глупые! Такие глупые! Неужели ты можешь разговаривать с женщиной?
Расстались они у Нового моста.
— Итак, решено? Ты принесешь все это завтра, как только получишь?
— Решено! — сказал Фредерик.