Угадать более или менее правильно направление главной силы не составляло труда: за последнее десятилетие отрасли, добывавшие энергию уголь, железо, пар, — получили явный перевес над вековыми элементами экономики: сельским хозяйством, ремеслами, ученостью, и в результате этого переворота человек пятидесятых годов часто вел себя на манер дождевого червя: тщетно извиваясь, чтобы вернуться к исходной точке, он был неспособен отыскать даже собственный след. Он стал приблудным; обломком крушения, смытым или выброшенным за борт; запоздалым гулякой или цыганом-философом Мэтью Арнолда.[449] Мир, к которому он принадлежал, кончился. Даже польский еврей, только что прибывший из Варшавы или Кракова, какой-нибудь изворотливый Исаак или Иаков, еще пахнувший гетто и извергавший на таможенного чиновника поток непонятного идиша, — обладал более острым чутьем, более кипучей энергией и большей свободой рук, чем он — американец из американцев, за чьими плечами стояли бог ведает сколько поколений пуритан и патриотов-американцев и принципов, стоивших Гражданской войны. Он не жаловался, не винил свое время; ему приходилось не хуже, чем индейцам и бизонам, которых его же сородичи согнали с наследных земель. Он только горячо отрицал, что подобное положение создалось по его вине. Причина крылась не в нем и не в превосходстве его соперников. Но его заставили сойти с торной колеи, и он должен был во что бы то ни стало на нее вернуться.
Одно утешение у него все же было. Как бы мало он ни годился для предстоящей деятельности, его отец и Мотли — достаточно было на них взглянуть! — годились для нее еще меньше. Все они в равной мере были людьми из сороковых годов — милыми безделками времен Луи-Филиппа, стилистами, учеными-теоретиками, украшениями более или менее под стать колониальной архитектуре, но на Десбросис-стрит и на Пятой авеню[450] им никогда не давали большой цены. В современном производстве они не заработали бы и пяти долларов в день. Те, кто стоил больших денег, не служили украшениями. Коммодор Вандербильдт[451] или Джей Гулд[452] не обладали светским шармом. Правда, страна нуждалась — еще как нуждалась! — чтобы ее хоть чуть-чуть приукрасили, но еще больше она нуждалась в энергии, в капитале, ибо то, что она получала, до смешного не соответствовало тому, что ей требовалось. Превращение американского континента, при новом масштабе человеческих возможностей, в пригодный для обитания цивилизованных людей потребовало бы таких непомерных издержек, что это разорило бы мир. Ни одна его часть, за исключением небольших прослоек Западной Европы, не была сколько-нибудь сносно оснащена даже основными предметами комфорта и удобства. А обеспечить целый континент дорогами и пристойными условиями жизни означало бы исчерпать возможности всей планеты. Такая цена казалась чудовищной представителю в конгрессе от Техаса, поклоннику простоты естественного человека. Но и глубоководная рыба с фотофором во лбу почла бы чудовищным оскорблением своего самолюбия, если бы ей лишь робко намекнули, что в небе над нею светит солнце. Увы, с того момента, как появились железные дороги, человек возжелал роскоши.
А пока наш запоздалый гуляка, сошедший в темноте с парома на Десбросис-стрит, пытался как мог увидеть себя во весь рост. Новой поросли американцев, одним из которых он был, надлежало — годились они на то или нет — создать свой собственный мир: общество, науку, философию, вселенную. А пока они не проложили еще ни одной дороги, не научились даже добывать свое железо. Думать им было некогда, и видели они — способны были видеть лишь то, что требовалось сделать сегодня, а в своем отношении к вселенной мало чем отличались от глубоководных рыб. К тому же они решительно и резко возражали, когда их учили, что им делать и как, в особенности те, кто черпал свои идеи и методы из абстрактных теорий — исторических, философских, богословских. Они знали достаточно, чтобы знать — в их мире действуют иные силы.