Пришел Петров день, и в Петергофе был обыкновенный праздник. Я сколько с ним ни просилась, но он меня не взял и уехал один, поутру рано. Я осталась вся в слезах и в горести большой. После обеда приезжает к нам старик шамбелян Голынской и удивляется, что я до сих пор не одета. Я ему сказала, что мне с мужем ехать было нельзя: он очень рано поехал к князю Потемкину, а мне велел кого-нибудь искать знакомых, с кем бы я могла ехать, но все мои знакомые разъехались прежде, нежели я успела к ним послать. Он предложил мне с ним ехать. Я очень обрадовалась, побежала к матушке и сказала ей. Она, прежде посмотря на меня, сказала: «Что ты хочешь делать? Ведь ты его рассердишь, — он и так на тебя сердит!» Я стала у ней целовать руки. Она сказала: «Поезжай и скажи, что я тебя прислала!» Я тотчас оделась и поехала, и всю дорогу была весела и спокойна, но как скоро стала подъезжать к Петергофу, то сердце замерло: как я покажусь, — а не показаться нельзя. Наконец я сказала: «Я очень боюсь, господин Голынской!» — «А чего вы боитесь? Неужто меня, старика, будут подозревать?» — «Нет, я не того боюсь!» — «Дак чего ж?» — «Меня муж оставил дома и не хотел, чтоб я ехала; я ведь вас обманула». — «А на что же вы ехали? Муж ваш будет иметь все право еще больше сердиться за непослушание ваше к нему, и меня, старика, вы ввели в хлопоты. Ежели бы я узнал сие хоть на половине дороги, то б вернулся и отвез вас домой. Что теперь делать?» — «Вы скажите, что я не хотела ехать с вами, но меня сильно прислала свекровь!» — «Ну, добре, я на старости и лгать стану по вашей милости, панья! Быть так! Не пугайся; не делать бы того, от чего совесть бывает нечиста и беспокойна!» Приехали и пошли в сад, но я упрашивала, чтоб скорее идти во дворец и показаться моему мужу, а то чтоб кто не сказал прежде, нежели он сам увидит. Итак, мы пошли и нашли мужа моего, играющего в карты. Он, увидя меня, чрезвычайно удивился и только сказал: «А, и вы здесь? С кем изволили приехать?» Я отвечала, что с паном Голынским. Он и с ним поклонился очень сухо и сказал: «Извольте идти гулять! Чего здесь душиться?» Но лицо его было так сердито, что у меня сердце замерло, и я не рада была, что и поехала. Пошли мы в сад, и кто со мной из знакомых ни повстречается, всякий спросит: «Здоровы ли? Лицо ваше доказывает, что вы очень нездоровы». И сам мой сопутник сказал: «Вы так бледны, что иначе и счесть нельзя, как что вы очень больны. Вот ваш обман и самое неприятное гулянье! Вы сами себя наказали, но надо думать, как дело поправить». Я ему сказала: «Сделайте милость — как отсюда поедем, упросите его, чтоб он сел в вашу карету, и вы поедемте к нам ночевать и упросите его, чтоб он не сердился. Он вас любит и послушает!» В третьем часу мы увидели его идущего и пошли к нему навстречу. Он, не смотря на меня, сказал, что «Я сейчас еду. Ежели вам угодно остаться, то можете». Я сказала, что я не хочу оставаться и еду с ним. Итак, пошли из саду, а людям велели искать экипажи. Голынской стал просить его сесть лучше в его карету, чтоб веселее ехать. Муж мой посмотрел на него и сказал: «Я знаю, что это значит: она тебя просила». И он насилу мог его упросить; так мы сели в его карету, и тут-то муж мой дал волю сердцу своему. И мы оба молчали; наконец Голынской сказал: «Уж довольно вы наговорили колкого и жесткого вашей жене, позвольте же и мне, старику, теперь сказать. Конечно, она не права, что поехала сверх воли вашей, но уверяю вас, что она с воли вашей матери ехала, и она, подъезжая сюда, была уж очень беспокойна. И как можно молодую женщину наказывать тем, что ее лишаешь удовольствия такого, которое бывает только в году раз! Прошу вас, как друг, сказать мне: как велика ее вина, чтоб я мог знать — можно ли за нее ходатайствовать или нет и всегда ли она вам не повинуется?» Муж мой долго молчал, наконец сказал: «Вины ее нет, а я хотел только попробовать, будет ли она послушна и в этом мне, как во всем; и это непослушание еще первый раз ею сделано, тем-то мне и больнее!» — «А вы ее слушаетесь ли? Ведь это должно быть взаимно? Но я по дружбе вашей у вас бываю очень часто, то я еще не видал, чтоб вы ее в чем-нибудь послушались. А она во всем вам покорна и послушна. За что ж вы ее без вины хотели наказать? Теперь вам самим отдаю на суд: правы ли вы? Конечно, ей бы надо выдержать и этот опыт, но молодость ее не устояла и живой ее характер, — то я вас прошу ее простить. Уважьте лета мои!» И стал на колени. Муж мой его поднял, старик заплакал. «Ежели бы я к ней не приехал, то она, конечно бы, не была виновата, а с другим, я уверен, она б не поехала. Но она поверила себя моим летам и дружеству, которое я к вам имею!» Итак, мой муж простил меня и обнял. И я, видя, что он перестал сердиться и спросил у меня: «Ты впредь этого не сделаешь?» — я отвечала: «Нет, потому что ты меня впредь не станешь оставлять и уезжать один на праздник?» Он засмеялся и сказал: «Видишь ли, Голынской? Давно ли плакала и боялась моего гнева, а теперь что говорит?» Однако сие было сказано безо всякого сердца. «Ты знаешь, что я искренна и не даю тебе в том слова, чего сдержать не могу, а ты меня можешь предостеречь сам от того, что тебе неприятно». Итак, мы приехали домой, и Голынской у нас ночевал. Матушка вышла нас встретить и выговорила Александру Матвеевичу за то, что он не взял меня. «А я ее послала, чтоб она ехала, — и знай, что и впредь сие будет: я и сама с ней поеду; она и так довольно видит неприятностей, а еще и это невинное удовольствие отнять от нее хочешь!»