— Господа, — сказал я, проходя мимо двух отчаянных бертрамистов, сидевших рядом в пятом ряду, — не отставать! К пятому акту переходите в первый ряд.
— Посмотрите на эту ложу, — сказал мне Ч**, указывая на одну из лож бельэтажа, занятую или, точнее, начиненную студентами.
— Вижу, ну что ж?
— Да то, что московский патриотизм сегодня в особенности сильно вооружится на петербургскую Елену*.
— А что вы скажете о ней, князь?
— Я? вы знаете, что это не мое дело… Впрочем, по-моему, eile est quelque fois sublime.[146]
— Touchez la,[147] — отвечал я ему, подавая палец руки, и стал пробираться во второй ряд.
— А! вы вечно здесь, — приветствовало меня с важною улыбкою одно звездоносное лицо, под начальством которого я служил или, лучше сказать, которое было одним из многих моих начальств. — Это значительное лицо я, впрочем, очень любил:
— Какой вы партии? — спросило оно меня с тою же улыбкою.
— Никакой, в п.
— Но, все-таки, pro или contra?
— Скорее pro, в. п., хотя в этом случае буду иметь несчастие противоречить вам.
Значительное лицо обыкновенно вооружалось на танцы петербургской Елены как на верх соблазна и на унижение искусства, но, несмотря на это, бывало в театре каждый раз, когда очаровательница кружилась воздушной Жизелью или плавала и замирала в сладострастной неге, вызванная из праха могил силою Бертрама… И тогда на важной физиономии значительного лица, всегда благородно спокойной, играла невольная улыбка удовольствия.
Потому при словах: «противоречить вам» я не мог сохранить ровности тона и, почтительно поклонившись, начал искать своего нумера, который был подле бенуара.
Я сел и достал из кармана трубку. Ложа подле меня была еще пуста.
Капельмейстер махнул своим волшебным жезлом…
Отдаленный, таинственный, беззвучный раскат грома послышался в адской бездне; он был тих и грозен, как первые предвестники приближающейся бури, как шум сонмища духов, собравшихся восстать на Создателя. Он затих, и после страшной секунды молчания раздался раздирающий звук, голос хулы и отчаяния, нисходивший все ниже и ниже, до соответствующего ему в преисподней. То была целая история падшего духа — роковая, как создание, грустная, как мрак и смерть, быстрая, как молния, падшая с неба. Но звук, падший в бездну, еще раз глухо повторился в ней и, вечный житель вечного неба, начал восходить к нему тем же путем, тою же лестницею звуков, которою совершилось падение… Но когда достиг он своего прежнего пункта и, не остановись на нем, устремился к иному родственному ему звуку, он был отвержен, и сотня различных инструментов страшным ударом возвестили приговор проклятия. И вновь в адской бездне послышались стоны страдания и падения и сменились потом звуками отчаянной борьбы. Однообразно звучал тот же голос падшего духа, стоном отчаяния призывал он с неба свою жизнь, свою любовь, — и снова слышался роковой, неизменный приговор, и сливался с злобным хохотом демона. Но вот как бы из иного мира, в ответ на заклинание и призыв, послышались плачущие тоны, полные воспоминаний, раскаяния, примирения, грусти. Они были встречены хохотом хулы и страдания, и голос начал бороться с этими тенями, и они исчезли в массе странных, резких, свистящих звуков. Ад торжествовал свою победу; сильнее и сильнее раздавался голос, сливаясь с свистом бури и с резкими противоречиями страстей, — но снова истекли из этого хаоса светлые звуки, те же, что и прежде, но более торжественные… Они побеждали, голос глухо звучал в бездне, — но он снова собрал все силы и, как огонь, разрушивший последние преграды, поднялся до неба… И вновь зазвучал приговор, зазвучал громовым, неразрешенным диссонансом… Совершилось!.. Драма кончилась непримиренная, неразгаданная, как участь человека.
Зашумела безумная оргия — но и среди ее веселого безумия слышались чьи-то таинственные стоны. Они смолкли. Раздалась песня вину и веселью. Занавес поднялся…