Мы начали ходить с ней и с какой-то институткою по зале. Институтка была очень невинна. Невинность мне просто несносна. Я начал безжалостно смеяться над нею.
— Вы страшно злы, — заметила мне Антония, садясь за рояль по моей просьбе.
Никита Степаныч беспрестанно выбегал в переднюю. Он ждал его превосходительства.
Мне стало скучно. Я уехал.
Сентября 28.
Несмотря на все мое желание опаздывать, явился часом раньше — и застал одного Никиту Степаныча еще наверху. Поневоле должен я был начать бесконечно длинный разговор, беспрестанно теряя терпение и между тем поддерживая его.
Послышались звуки рояля — и тема из «Страньеры»*, моя люобимая тема.
Я был почти в лихорадке, но между тем не понуждал Старского сойти вниз, а ждал его зова. Еще минута — я потерял бы всякое терпение. Наконец мы отправились вниз. Поклонившись в гостиной дамам, я ушел в залу…
Зала была еще не освещена. Она сидела за роялем; звуки «Страньеры» сменились звуками мазурки Шопена, от которой мне становится всегда невыносимо грустно.
Я стоял против нее, опершись на доску. Разговор наш был вял и странен… К чему-то сказал я ей, что бог создал ее так скупо и так полно вместе, и вспомнил «One shade the more, one rey the lesse»[52]* Байрона…
Во все существо ее проникло с недавних пор нервическое страдание. Она больна, — она становится капризна: ее глаза горят болезненно.
Она жаловалась на людей, на жизнь, я молчал. Она сказала, что желала бы умереть скорее. Я молчал.
Она продолжала, — что при смерти, по крайней мере, можно быть откровенною.
Со мною начинался лихорадочный трепет.
— Послушайте, — сказал я ей, — страшно, когда человек обязан говорить не то, что думает.
И чтобы скрыть судорожный трепет, я подошел к лампе засветить сигару.
Октября 4.
День рождения Старского; у него было народу более обыкновенного… между прочим, какой-то офицер с женою, их родственник, и два каких-то новых женских лица: одна, кажется, старая дева, от нечего делать ударившаяся в ученость, другая ее сестра, довольно молодая и, как говорят, невеста. Я был как-то в духе и потому говорил много с обеими… одна, молодая, рассыпалась в прекрасных чувствованиях. Я не замедлил воспользоваться этим и сказать об этом Антонии под конец вечера…
— Я как-то не могу никак расчувствоваться, — говорила она, смеясь нервически.
Я не отвечал на это, но через несколько минут пропел стихи поэта:
Читая это, я смотрел ей в глаза так прямо и спокойно, как будто бы в целом мире не было никого, кроме ее и меня.
Октября 10.
Да, чем больше я думаю о себе самом и о своих отношениях вообще, тем яснее и понятнее для меня мысль, что так не живут на свете… Три вещи могли бы оправдать мои нелепые требования от жизни, и это — или богатство, или гений, или смерть.
Богатство?.. Зачем до сих пор я не могу выжить из себя детской мысли о падающих с неба миллионах!..
Гений?.. Я самолюбив, может быть, — но все еще чего-то жду от самого себя.
Смерть!.. Я умер бы спокойно, если б она пришла; но — или жизнь слишком мало дала мне — или в моих требованиях лежит предчувствие, — я жду еще от жизни и буду ждать, кажется, вечно чего-то.
Почему? этого я сам не знаю, потому что, кроме безумных требований, не имею я никаких прав на исключительное счастие.
Декабря 31.
«Руки твои горячи — а сердце холодно», — говорила мне сегодня одна женщина, и я ей верю. В самом деле, рано начавшаяся жизнь мысли состарила мое сердце. Давно просвещенный воображением, я внес в действительность одно утомление и скуку… С восторгом приветствую я все, что может сколько-нибудь раздражать притупившиеся чувства. Таковы все мы — все мы потеряли вкус в простом и обыкновенном; нам давай болезненного!
Я пошел с тяжелым чувством на душе на вечер к ним — и это чувство оправдалось. Антония встретила меня вопросом: отчего со мною нет Валдайского?* Я принужден был солгать, потому что нельзя же было сказать настоящей причины того, что я не звал его с собою… А настоящая-то причина гадка, да, гадка, потому что это — ревность!..
Да, я готов ревновать ее к каждому, кто на нее взглянет. По какому праву?.. Не знаю, но я глубоко ненавижу каждого, о ком она вспомнит случайно, но я бы хотел, чтобы она любила меня с забвением всех и каждого… О! я хотел бы быть богат, славен, хотел бы быть выше всех — только для этого. Глупо, безрассудно, но что же делать? Так я создан… Она должна была играть что-то, что она очень долго приготовляла. Мне было досадно на нее, на ее мать, на всех, досадно, потому что это было что-то парадное, что это не шло к ней. Когда она села за рояль, я стал против нее. Сестра ее подошла ко мне и попросила меня отойти в сторону.
Антония сбилась на четвертом такте и ушла чуть не в слезах.
Я торжествовал — но ее волнение оскорбило меня, казалось мне мелочностью.
— Вы слишком свыше этих торжеств, — сказал я ей потом… Пришедши домой, я рыдал, как женщина, как ребенок.
Января 4.