Этот эпизод только один из тех, что случались очень часто. Благополучные цивилизованные люди брались судить о наших делах издалека, отпускали неосновательные суждения, забывая, что мы играли в величайшей за всю историю трагедии, что наши семьи истреблены и мы сами едва уцелели; и если даже они не собирались причинить нам боль, их бестактность жестоко ранила.
Терпеть непонимание и унижения можно было только, увидев вещи в новом свете, а это требовало времени, выучки и терпения. Перемены в нашем положении стали особенно очевидны в Париже. В послереволюционной России мы были гонимым классом. В Румынии я была кузиной королевы. А в Париже мы стали обыкновенными гражданами и вели, как полагается здесь, обыкновенную жизнь, и вот эта ее «обыкновенность» была мне внове.
Никогда прежде я не носила с собой денег, никогда не выписывала чек. Мои счета всегда оплачивали другие: в Швеции это был конюший, ведавший моим хозяйством, в России — управляющий конторой моего брата. Я приблизительно знала, во что обходятся драгоценности и платья, но совершенно не представляла, сколько могут стоить хлеб, мясо, молоко. Я не знала, как купить билет в метро; боялась одна пойти в ресторан, не зная, как и что заказать и сколько оставить на чай. Мне было двадцать семь лет, но в житейских делах я была ребенок и всему должна была учиться, как ребенок учится переходить улицу, прежде чем его одного отпустят в школу.
Когда мы наконец получили английские визы, я была рада уехать из Парижа — и не только в предвкушении встречи с Дмитрием. В Париже никак не получалось обрести душевный покой.
Тринадцать лет назад, всего полгода после перемирия, поездка в Лондон была совсем не то, что сейчас. Поезд Париж — Булонь–сюр–Мер еле полз, вагоны старые, набитые битком, неудобные. Булонь еще пестрел следами войны, но был тих и заброшен, словно замок отвоевавшей свое Спящей Красавицы. Пароходы через Ла–Манш были старые и грязные. Почти все время пути мы простояли в длинной очереди с такими же иностранцами, ожидая печати в паспорте. Просочившись наконец в каюту, где обосновался чиновник, все подвергались очень вежливому, но дотошному опросу, после которого чувствовали себя только что не шпионом. В Англии же ничто не напоминало о недавней войне: ровный и мирный ландшафт, не обезображенный колючей проволокой и бараками, везде порядок и опрятность. Я разволновалась, впервые увидев Дуврские скалы, ведь я никогда не была в Англии, зато дорога до Лондона запомнилась мало, голова была занята мыслями о встрече с Дмитрием. Чем ближе мы подъезжали к Лондону, тем больше я волновалась. И вот наконец вокзал Виктория. Поезд еще не стал, а я уже высунулась в окно, обшаривая глазами платформу. По платформе вперевалку шел высокий человек в военной форме защитного цвета.
— Дмитрий! — крикнула я.
Голова в британском офицерском кепи обернулась на мой голос. Это был Дмитрий. Я пробежала по вагону и спрыгнула на платформу. Мы взялись за руки. Охваченные скорее смущением, нежели иными чувствами, мы молча смотрели друг на друга. Дмитрий, конфузясь, стянул кепи, и мы обнялись. Так же молча мы отступили и снова вгляделись друг в друга. Как же он изменился! Это уже не был тот светлолицый стройный юноша, которого я провожала на пустом вокзале зимней ночью 1916 года. На загорелом лице обозначились складки, раздались плечи, он словно еще подрос. Он стал мужчиной.
Немыслимое напряжение первых минут встречи снял мой муж: он подошел к нам, и его надо было представить. Дмитрий повернулся к новому зятю и тепло пожал ему руку. Оказалось, они однажды встречались на войне, после жаркого боя, когда разгоряченные минувшей опасностью незнакомые люди сближаются и чувствуют себя закадычными друзьями. Такие минуты никогда не забываются. Было очень кстати, что они тут же отдались военным воспоминаниям. То были воспоминания о справедливой борьбе, где они оба рисковали жизнью за правое дело, с оружием в руках защищали страну. Невзгоды, которыми все это обернулось, трагедии и утраты за годы нашей разлуки не вмещались в слова, слова были неуместны и даже скандальны. На рукаве у Дмитрия была черная повязка, на мне темная шляпка под вуалью, и это были единственные знаки нашей боли, открытые посторонним.
С вокзала Дмитрий повез нас в «Ритц», где жил по приезде в Лондон. Он существовал тогда на деньги от продажи в 1917 году своего дворца в Петрограде. Со времени продажи российский рубль сильно обесценился, поначалу крупная сумма значительно сократилась, и он уже проживал основной капитал. Впрочем, при осмотрительных расходах и даже не очень экономя, на какое то время денег ему должно было хватить.