— Алло, это вы, Мари? — мужской голос говорил с иностранным акцентом.
— Да, а вы кто?
— Это Альфонс, как жаль, что я разминулся с вами днем. Мне нужно вас видеть. Когда можно прийти — сейчас можно? — «Сейчас» было одиннадцать часов вечера.
— Мы будем счастливы увидеть вас, Альфонс. Приходите, пожалуйста, — сказала я.
— Я хочу сказать, как я переживал за вас всех. Я не из тех многих, кто отвернулись от вас, когда все это случилось. — От полноты чувств он не умерил голос, и сама мембрана дрожала от его возмущения. — Я презираю их. Могу я что нибудь сделать для вас? Что я могу сделать? Я уже еду, и мы обо всем переговорим. Сейчас буду. — И положил трубку.
Через полчаса он был у нас, в нашей неприглядной лондонской гостиной, размахивал руками, смеялся, был совершенный живчик, утешал. Память о том телефонном разговоре и нашем позднем вечере посещала меня всякий раз, когда я его видела.
Но все же во дворце Мирамар мы наносили визиты его матери, причем не следует забывать, что испанский двор отличался почти средневековой строгостью этикета.
Королева Кристина, подтянутая живая старушка, с умным острым лицом, седоглавая, целовала меня в щеку, я приседала в реверансе и целовала ее руку. Ее обращение было простым и сердечным, но чувствовалось, что это государыня старой выучки, никогда не покидавшая дворцовых стен. Оказываемое поклонение было ей так же естественно, как воздух, которым она дышала.
Даже без гостей за обед усаживалось свыше двадцати человек, считая придворных. Трапеза было недолгой и церемонной, разговор был сдержанный. После обеда королева, переговорив с присутствующими, удалялась, а мы с детьми развлекали себя, как могли, — плавали на катере вдоль берега либо играли в саду в теннис. Потом был чай, и автомобиль отвозил нас в Биарриц.
Не принимая живого участия в жизни Биаррица, король и королева издали делали ее привлекательной: в надежде увидеть их много народу сходилось на благотворительные балы, матчи поло и прочие мероприятия.
Кончался сезон, и буквально за один день Биарриц делался неряшлив, провинциален и очарователен. Самое восхитительное время там был апрель, когда океан и небо чисты, как после генеральной уборки. Помню, я приехала туда из Парижа на пасхальные дни окрепнуть после гриппа. Бары и рестораны были закрыты, улицы пустынны. Не гудели рожки автомобилей, не чадили выхлопные трубы. Впервые за все время, что я бывала в Биаррице, я услышала, как пахнет море.
Тою же весной я встретила человека, которому суждено было занять важное место в моей жизни, благодаря кому моя жизнь совершила еще один поворот. Я уже несколько дней прожила в отеле, и приятельница пригласила меня переехать к ней на виллу. В разговорах нередко поминалась американская девушка, чья семья часто и подолгу гащивала в Биаррице. Самой девушки тогда там не было, но ее скоро ждали. Моей хозяйке загорелось познакомить нас.
И однажды утром в ворота нашего сада прорысила на серой кобыле высокая, стройная всадница в амазонке, стала посреди лужайки и позвала мою приятельницу. Ее радостно приветствовали и пригласили войти. Девушка спешилась и отдала поводья груму. Ее внешность настолько поразила меня, что я не замедлила присоединиться к подругам в гостиной. Это была, поняла я, та самая американская девушка, о которой я столько слышала.
Пленителен был ее вид в саду, а при встрече еще расположили к ней теплый глубокий голос и щедрая улыбка, оживлявшая крупный, прелестного рисунка рот. Я прошла с подругами в библиотеку, и пока они болтали и смеялись, покуривая сигареты, продолжала разглядыввать гостью. Она сняла мягкую фетровую шляпу, и густые каштановые локоны легли на высокий прямой лоб. Узкое, мягко очерченное лицо, продолговатые темно–серые глаза, загорающиеся огоньками и темнеющие под тяжелыми ресницами. Но не одна красота составляла ее привлекательность: она светилась радостью, дружеством, была исполнена joie de vivre*. Девушку звали Одри Эмери, через три–четыре года она займет важное место в укладе моей жизни. После той первой встречи мы время от времени встречались в Париже и Биаррице, вплоть до события, о котором я напишу позже.
В довоенные, не столь показные годы Биарриц полюбила небольшая, избранная группа русских, привлекаемая климатом и покоем. Обычные туристы и отпускники предпочитали Ривьеру. После катастрофы в России те изгнанники, кому не надо было работать, а средства на жизнь оставались, вернулись на Ривьеру и Баскское побережье, где жилось легче и дешевле, чем в Париже. Среди постоянно проживавших в Биаррице были два моих родственника — принц Ольденбургский и герцог Лейхтенбергский.
Принцу Ольденбургскому было уже под восемьдесят; его дед, немецкий принц, в начале девятнадцатого столетия женился на одной из дочерей императора Павла и принял российское подданство, хотя и сохранил за собой немецкий титул. С тех пор семья никогда не выезжала из России, через браки породнилась с другими Романовыми и до такой степени ужилась с приемной родиной, что только фамилия напоминала о ее прошлом.