И не прошло, может быть, двух-трех дней, как раздался телефонный звонок и Шестов сказал, что сам привезет рукопись. Это уж было – событие! И старый, усталый, мыслитель, издавший уже столько книг, проводивший недавно на войну своего сына, переступил мой порог. Я не помню, о чем мы говорили, как долго. Я помню только несколько фраз:
– Ваша книга не совсем верно названа, – сказал мне Шестов, – это еще не «Королевские размышления». Было бы вернее назвать ее размышлениями королевского пажа… Вы молоды, вы позднее поймете мои слова. Я бы хотел, чтобы ваша рукопись стала известна России, и я предлагаю вам письмо мое о ней в любой толстый журнал. Ее должны прочесть все!
Я смотрела на его старое, скорбное лицо, на печальные глаза. Но мне было двадцать лет, и я ответила пылом строже этого возраста:
– Спасибо вам большое. Но я хотела бы войти в литературу самостоятельно…
Что он еще говорил? Помню: «Я вам оставлю мой телефон, я его не даю обычно – мешают работать… Подумайте о моем предложении!» Он записал номер и дружески жал руку. Больше я его не видела, не позвонила ему. Затем была весть о том, что сын его убит в бою.
ГЛАВА 6. ПЕТРОГРАД
«Туман, лондонский» – так говорят о Петрограде. Я вступаю в него первый раз.
Нет, это не туман, туман стелется (вечером, над болотом, далеко на лугу в Тарусе). Это спущены завесы сверху, а между этих завес, в них исчезая, снизу стелются им навстречу очертания домов. Не менее волшебно, чем Венеция!
Я не ликую, как многие, что мы, нападающие войска, «захватываем» что-то? Отчего я только вновь и вновь потрясаюсь звуком солдатских песен, уходящих с ними -умирать? Воем баб на вокзалах, провожающих сыновей и мужей… Спешу. Стыдно туда опоздать – к шестидесятилетнему, к восьмидесятилетней Камковой, которая ждет!
Туман и озноб. Еле видны дворцы у остановки трамвая, где его жду, стерегу огонек за поворотом… Дождь? Запахиваю пальто, вытягиваю шею, как птица нахохленная. Гляжу в двери, высокие, пугающие чуждостью, как в квартире того «философа», откуда завиделся издали и шагнул мне навстречу Василий Васильевич Розанов. Молниеносное, вне воли – глаза в душу – наблюдение: выше, чем думалось, среднего роста, ждала меньше, суше. Лоб – вроде папиного. Голова полуголая, как у папы. Те же узенькие золотые очки на старых глазах… Но глаза?! Нет, глаза совсем не похожи. Слаще, но вместо папиного спокойного, почти радостного благожелательства – и у папы шире глядят – уже, острее и хитрее, что ли?? И в этой неизбежной ему «хитрости» – тоска, и уже побарывают смущение, и уже источают ласку – какие путаные, какие исстрадавшиеся глаза!
Из-за них не сразу услышала голос. Из-за них не сразу нашла свой. Задохнулась как-то, будто охрипла вдруг. Кажется, о порог споткнулась? И враждебный свет, яркий, из чьей-то стереотипной столовой, которая оказалась – его. Щурюсь (неприлично, к глазам лорнет не поднимаю) и от этого вижу еще смутнее, чем чувствую. Нескончаемый переполох во мне. Но и не только во мне – в доме! Звуки
шагов? Поспешное двиганье стульев? Отовсюду – люди. Девушки. Мальчик-подросток, головастый, на отца похожий. Но, раздвинув (детей? стулья?) впереди, – женщина. Пожилая, большая, добрая, настороженная, ласковая хозяйка. Мать детей и жена! Не понимающая. Читала ли мои письма? Чем встревожена? Какое глупое положение! И в сердцах на себя, внезапная трезвость… Подымаю глаза «воспитанные». С улыбкой – руку. Великолепно обузданный голос (совсем как Марина! О, ее нет сейчас!):
– Цветаева…
Фамилия ли? Интонация? В нужный миг нужное движение к рукопожатию? Все стало в порядок: вмиг, как в театре, -вверх занавес!
Каждый актер – свое место. Нужные слова, и покой у стола, сразу ставшего столовым, и уже золото чая в светлом фарфоре – в моей руке. Не расплескать бы на блюдце, ставя хрупкое сооружение на скатерть. Не потерять бы тон речи… (О, как, как ненавижу мещанство «семейного счастья», как хочется прочь, с ним, из дома, в туман…) Пропустила огонек за поворотом! Уже у плеча звонок трамвая. Еле успела вскочить!