Затем (чуть шумит от вина в голове, и ноги тонут в песке) идем узнать точно насчет холеры. Да. Тридцать случаев, из них шестнадцать смерти, это начинается эпидемия.

Обедать идем все вместе; я заказываю Мандельштаму кашу и яйца (он больше ничего не хочет, он слаб и взволнован). Прохожу спокойно взад и вперед, меж столиков. Все время идет разговор об ужасном характере Мандельштама. Он мне улыбается. Едем.

***

Лиза сидит за соседним столом с Головиными. Они говорят, что все это наши фантазии, что опасности нет, и тон их речи полон жалости к нам. Но жалость моя к ним -еще больше. За обедом происходит еще инцидент. Я предлагаю всем идти в горы, организовываю прогулку. Но Мандельштам говорит, что он слаб и в горы идти не может

– только куда-нибудь совсем близко; да нет, никуда не пойдет. Я тотчас же предлагаю ему поездку на лодке. Брат его возмущен, его раздражает происходящее. Я катаю хлебные шарики, смотрю в окно, где качаются розы, улыбаюсь личику моего странного protege, которое высоко поднято над столом, над нами, над миром – в картинном любовании собой?

Но когда мы идет по саду и он декламирует, вдруг мне кажется – и впрямь он на голову выше этих густых тополей и маслин – мягко падают глубокие и вычурные интонации, и глаза, покрытые веками, чуть мерцают.

О спутник вечного романа,

Аббат Флобера и Золя, -

От зноя рыжая сутана

И шляпы круглые поля,

Он все еще проходит мимо,

В тумане полдня, вдоль межи…

Шуршит гравий.

***

Уговорясь с Кафаром о лодке, мы решили ехать на парусах (я четыре года не ездила, после той бури на море смертельно боюсь воды). Я подходила, переодевшись, к балкону обеих братьев, когда появились идущие в горы – они зашли за мной (я же их и звала). Я сказала, что не пойду, так как Осип Эмильевич устал. Иронические улыбки. Но что – я! Как хорош был он, когда на их вопрос, выраженный в форме приличной насмешки, ответил:

– Я слаб и идти не могу.

Он стоял, подняв голову, как всегда, с полузакрытыми веками, глядя на них холодно и спокойно. Чуть блистали глаза из-под век. Я стояла и любовалась.

Переглянувшись, посмеиваясь, поклонясь нам, однако, корректно ушли. Мы остались втроем. Было чуть неловко, чуть скучно. Пили чай.

***

Ехали долго. В Сердоликовой бухте я бродила с ним по камням, он говорил о своем друге, композиторе. Я была в этой бухте четыре года назад. Я смотрела на серые полосы моря и на замшевые очертания гор, далеко, золотых от заката,

как на декорации. Ветра не было, и дорогу назад мы сделали на веслах. Баркас был тяжел. Мы глядели на звезды, появляющиеся по одной, затем – сразу, в бездонном, бездонном небе.

Я просила сказать стихи. Он говорил охотно, но равнодушно, не веря моему пониманию, и деликатно молча л об этом. И в этом, новом для меня, положении, что меня счи'. лют простым человеком, а кого-то рядом – сложным, я чувствовала себя как в полусне, как в далеком детстве. Но было что-то сладкое в том, что я позволяю другому быть причудливым и не говорю о себе, и не думаю. Словно кто-то дал мне волшебного зелья, от которого я забыла, к т о я.

И было странно – слушать о Петрограде, который я плохо знаю, который чужд мне, как ледовитый полюс…

Летают валькирии, поют смычки,

Громоздкая опера к концу идет,

С тяжелыми шубами гайдуки

На мраморных лестницах ждут господ.

Уж занавес наглухо упасть готов,

Еще рукоплещет в райке глупец.

Извозчики пляшут вокруг костров.

Карету такого-то! Разъезд. Конец.

Волны, тронутые багрянцем – еще недавно, померкли.

Брезжился берег.

В темной арке, как пловцы,

Исчезают пешеходы.

И на площади, как воды,

Глухо плещутся торцы…

Только там, где твердь светла,

Черно-желтый лоскут злится,

Словно в воздухе струится

Желчь двуглавого орла!..

Мандельштам лежал, в сероватом пальто, скрестив на груди руки, закрыв глаза, – был очень похож на Пушкина; пышные короткие бачки, бритое, худое лицо, очаровательная улыбка, слабость всего тела и рук, отвращение к могущей утопить воде, и – через весь холод – какая-то детская ласковость, и в холодном голосе мягкие интонации – вот что заставляло мня меньше смотреть на лицо Александра, во многом бывшего ко мне внимательнее его. Прекрасные глаза у Александра – длинные, серо-зеленые, мягкие, близорукие, добрые. И брови, черные, как кистью проведены. Ехали тихо.

Устали и ждали берега, то есть устали они, я – немного. Но день кончался трезво, и я вдруг почувствовала, что мне уже много лет… Двадцать два!

Когда подъезжали, зашел разговор о том, где ужинать. Я знала, что день кончен, но когда услыхала, что Мандельштамы идут ужинать с людьми, которых я не люблю, я сказала, что буду ужинать с Лизой. Мне было глубоко наплевать на еду; я жила в эти минуты тончайшими чувствами жалости к ним – и глубоким собственным счастьем. Мы шли домой, а я думала о том, как все скучно, о том, что же это за странная вешь, моя жизнь, в которой я готова сорваться со всякой почвы ради вздора, фантазии, одной фразы – а фразы, суть фразы, вздор-вздор, и упадки вечно тут, со всей густотой своей тени!

Перейти на страницу:

Похожие книги