Для нас обоих это было большою неожиданностью. Чем могло объясняться это желание маститого ученого, приобретшего заслуженную громкую известность своими капитальными трудами и одного из первых в Poccии знатоков философии познакомиться с двумя молодыми мальчиками - студентами третьего курса университета? Мотивы этого поступка делают большую честь Борису Николаевичу. В ту эпоху царствования Огюста Конта в университете он, представитель германской идеалистической школы в философии, чувствовал себя совершенно одиноким. И вдруг он услыхал от общих наших родственников, что есть в Москве два молодых студента, изучившее всех классиков германской философии и относящиеся непримиримо враждебно к господствующему позитивному направлению. Он был изумлен и спрашивал, откуда это увлечение немцами, чьим влиянием оно вызвано. Когда ему объяснили, что мы работаем совершенно самостоятельно без чьего либо {117} руководства и влияния, он нами настолько заинтересовался, что пожелал с нами встретиться.

Разговор состоялся и был весьма продолжителен. Шла речь и о позитивизме, при чем тут мы сразу сошлись, и о немецких философах, и о Соловьеве, при чем о Гегеле и Соловьеве мы поспорили. Помнится, брат мой восхищался критикою Тренделенбурга на Гегеля. Чичерин нападал на "чисто реалистическую" точку зрения Тренделенбурга. Я в некоторых отношениях поддерживал Чичерина против Тренделенбурга. Говоря о Соловьеве, он, между прочим, заявил, что мистицизм есть "отрицание науки", с чем мы, разумеется, согласиться не могли. Противоположность нашей религиозно-мистической и его рационалистической точки зрения, близкой к Гегелю, сказалась в этом споре очень резко. Но наговорились мы всласть, как ни нам, ни ему в течение восьмидесятых годов говорить о философии было не с кем. Кончился разговор тем, что Чичерин подарил каждому из нас по экземпляру своих двух книг "Собственность и Государство" и "Мистицизм в науке". Последняя, содержавшая в себе разбор "Критики Отвлеченных Начал" Соловьева, была дана нам в назидание.

На другой день нам стало известно через тетушек, что Чичерин в восторге от нашего с ним разговора. Он был в особенности доволен, разумеется, нашим совершенно неожиданным для него основательным знакомством с германскими философами, удивлялся самой возможности такого явления в век "философского невежества и безвкусия", которое олицетворялось для него позитивизмом. Он говорил даже, что мы оживили его надежды на будущее России. С тех пор завязались между нами отношения, продолжавшиеся до конца жизни Чичерина, с нашей стороны полные глубокого уважения и сочувствия, а с его стороны неизменно прямые, доброжелательные и сердечные. {118} В моей памяти образ покойного Бориса Николаевича врезался на всю жизнь как олицетворена совершенно исключительного душевного благородства. В непреклонной твердости его суждений и мыслей было что то монументальное, гранитное. Такой степени прямоты мысли и сердца, какая отличала его, я не помню ни у кого другого. Его слово не могло расходиться с его мыслью даже в незначительных оттенках. Для него было органически невозможным называть вещи иначе, как полными их именами. Если он находил какой либо поступок подлым, а какую-нибудь мысль глупою, он так прямо и говорил: это подло, а то глупо, совершенно не думая о том, что совершивший подлое или помысливший глупое находились тут же, в той комнате.

Помнится, как то раз, когда мы были уже профессорами университета, он был недоволен одною из ранних статей моего брата - "О природе человеческого сознания". "Вот удивительное свойство славянофилов, - говорил он мне, - они изгадили решительно все то, к чему они имели малейшее соприкосновение. Вот хотя бы Ваш брат, Сергей Николаевич, ведь, кажется, умный и образованный человек. А какую он ерунду написал о природе человеческого сознания; вот, что значить славянофильская школа". Помню однажды его столкновение на одном вечере с В. О. Ключевским. Тот осторожно доказывал Чичерину, что он и его единомышленники напрасно вышли в отставку из Московского Университета в шестидесятых годах. Чичерин, ушедший по принципиальным основаниям, вследствие вызванного интригой Каткова недопустимого нарушения университетской автономии со стороны правительства, - стоял на своем. - "Но ведь Вы недостаточно считались с обязанностью повиновения, - продолжал Ключевский, - сам Государь выразил желание, чтобы Вы остались". - "Вы называете это обязанностью повиновения, - отвечал Чичерин,- {119} а с моей точки зрения делать противное совести по Высочайшему повелению - значить делать гадость и подлость". Ключевский, разумеется, был сильно уязвлен: присутствующим стоило много труда замять этот разговор и затушевать чересчур резкий и грозивший ссорою инцидент.

Перейти на страницу:

Похожие книги