Здесь прием тот же: стихотворение умеркает тенями неяр кости; вдруг «чуть-чуть» – свет, штрих, зигзаг поэтической правды (отстой многих жизненных лет); и – Рембрандтов рисунок; неяркость, немаркость-прием для «света правды»:
Вот – девиз всякой правдивой и вечной поэзии: она не только душевна, она и духовна: метафоры, яркости, пестрота, ритмы, умности и заумности, неологизмы – не спорю: ясе это – прекрасное оперенье душевности; и лучше душевность, чем бездушевность, когда «духа поэзии» нет; «дух» поэзии-правда; и «облаками в штанах», и утончением чувства он, «дух», не дается еще: где же есть «дух поэзии правды», там критерии старого, нового, пролетарского, декадентского иль крестьянского стиля отступают на задний план; хорошо, если к духу присоединится «душевность». Мы скажем: «Какая яркость!» И ярок Клюев, когда говорит:
Но не забудем: «словесное древо» – еще есть метафора, иль – душевность (у Клюева за душевною роскошью есть зерно духа); можно писать «духом» без «древословных навесов»; и быть все же поэтом воистину. У Ходасевича нет «древословных навесов», а есть среди серого фона и сумерка строчек один только штрих, молниеносно рельефящий все: штрих «духовной поэзии»; в наши же дни, когда все, что земля и душа, распылилось (земля не питает, душа не хмелит), – в духовности, в трезвости, в строгости, в четкости, – правда; и эта правда поэта не нового ставит в самоновейшее место: «Пока вся кровь не выступит из пор, не станешь ты поэтом правды» – хочется перефразировать Ходасевича.
Искони пестрота и «душевность» (духовная, бездуховная) заполняли «духовность поэзии» – только духовность; и только духовные – открывались потом. Наше время такое открытие знает: Баратынский стоит перед нами: в истекшем столетии крылся он в сумерках, заглушаемый попеременно поэзией Пушкина, Бенедиктова, Лермонтова, Алексея Толстого, Надсона; его заслоняли великие, малые – все, чтоб в двадцатом столетии выпрямил он исполинский свой рост. Ходасевича по размеру с иными поэтами современности сравнивать я не хочу, но – скажу: точно так же в кликушестве моды его заслоняют все школы (кому лишь не лень): Маяковский, Казни, Герасимов, Гумилев, Городецкий, Ахматова, Сологуб, Брюсов – каждый имеет ценителей. Про Ходасевича говорят: «Да, и он поэт тоже…» И хочется крикнуть: «Не тоже, а поэт Божьей милостью, единственный в своем роде». И он может сказать языком Баратынского о характере музы своей, что красавицей ее не назовут, но что она поражает «лица необщим выраженьем». И это «необщее выраженье» – теневая, суровая Рембрандтова правда штриха: духовная правда.