Очевидно, сохранить веру, уже живую и трепетную, еще труднее, чем ее приобрести. Мне кажется, что С.Н. принял на себя в священстве не свое бремя и под ним изнемог. Как сказал Апостол: "До чего мы достигли, так и должны мыслить и по тому правилу жить" (Фил.3,16). Нельзя жить выше своей меры, выше того, чего достигла душа. Он мог бы быть до конца "очарованным странником", которых так любила русская земля. Каждому свое, и для него, я думаю, даже больше "свое" было бы быть не священником, а "болотным попиком" Блока.

И тихонько он молится,

Приподняв свою шляпу,

За стебель, что клонится,

За большую звериную лапу

И за Римского папу.

Некоторые "отсветы мира" светят сильнее некоторых богословских диссертаций.

Недавно я узнал, что одна девушка молится Богу за упокой Диккенса - так благодарно ему ее сердце.

Тут мне хочется кстати упомянуть о Николае Николаевиче Прейсе, человеке, который молился за многих писателей. Андрей Белый где-то пишет, что в его чемодане, когда он путешествовал по Европе, всегда были три книги: "Критика чистого разума", томик Ницше и Евангелие. Но чемоданы А. Белого как человека состоятельного, наверное, носили носильщики или швейцары европейских отелей, а нищий чудак Прейс свою книжную котомку всегда таскал на себе. Это был весьма интересный человек, и я не представляю себе Москвы 1917-1918 годов без его небольшой сутуловатой фигуры в черном пальто или длинном черном сюртуке, в золотых очках и какой-то маленькой старой фетровой шапочке. Легкое бремя Христово он носил с собой всегда и везде, в черной клеенке, опоясанной двумя ремнями с деревянной ручкой, - совершенно так же, как мы, гимназисты, носили тогда свои учебники. В этой сумке был Новый завет, несколько книг св. отцов и поэты. Какие поэты, я не смогу сказать точно, но подлинно знаю, что среди них был и Фет. Знаю также, что с годами удельный вес поэтов в сумке уменьшался. Но важно не это, важно было само явление Прейса, живой факт того, как человек веры любит мир, эту теплую землю человечества, настолько любит, чтобы собрать ее в свою котомку как драгоценное бремя страдания и любви. В Этом был символ, но этим символом был живой человек, появляющийся среди нас (я часто видел его с С.Н.) и нас иногда не замечавший, всегда погруженный в свою тревожную думу, всегда куда-то спешащий - то в церковь читать шестопсалмие, то на философский диспут в Мертвый переулок (слушать, конечно, а не выступать), то в Данилов монастырь на могилу Гоголя.

И столетья прошли,

И продумал я думу столетий.

Я у самого края земли,

Одинокий и мудрый, как дети.

(Блок)

В своей любви он старался сохранить перед Богом все Его "отсветы", все сокровища мира, ибо "так возлюбил Бог мир".

С.Н. не обладал этой детскостью веры, хотя больше всего к ней стремился.

В 1934 или 1935 году, т.е. уже много лет спустя после ухода С.Н. из священства, я написал ему письмо в стихах. Даже в слабых стихах иногда как-то легче преодолеть трудности темы.

Я вспоминаю двор угрюмый

И камень грязный у перил,

Там, где над домом и над шумом

Московский вечер проходил.

Усталость сердца, как вериги,

От непосильных дум и снов.

И глядя в сумрак, меркли книги,

Храня палящий пепел слов.

И в той же комнате, за шторой,

Где уходил Ставрогин в ночь,

Мы про калужские просторы

Мечты не смели превозмочь.

Иль сердце верило наверно?

Но ведь тогда ж, как вещий сон,

Явились Светом Невечерним

Нам краски тихие икон.

. . . . . . . . .

Прости меня, что я словами

Тревожу в сердце след огня...

Томит меня опять ночами

Все та же мышья беготня.

"Калужские просторы" - это, конечно, Оптина. Там было что-то еще, пишу сейчас по памяти, но смысл был один: призыв к до-священническому светлому и свободному другу. Посылая письмо, я мало на что рассчитывал: уже лежали между нами годы одиночества на разных путях. Кстати, сейчас вспомнил, как однажды С.Н., уже будучи священником, сказал мне как-то: "Сейчас время одинокое". И вот пришел ответ. Он писал примерно так: "Спасибо тебе. Я получил письмо, когда лежал едва живой в сердечном припадке, и я читал его в слезах". Тут же были выписаны строки Батюшкова:

О память сердца, ты сильней

Рассудка памяти печальной!

Но переписка и общение дружбы между нами так и не восстановились.

Говорят, что перед смертью он много плакал, что он чувствовал ее приближение и сказал своей жене: "Можешь хоронить меня или как священника, или как мирянина, мне все равно", как бы заявляя этим, что он не отрекался от священства, а только отошел от него.

Передавали мне, что и епископ Стефан (Никитин) (см. о нем: ЖМП, 1963, №7, с.26. - В.П.), знавший его лично, говорил, что он никогда и нигде не отрекался от Церкви и не снимал сана.

Писать о нем мне трудно, потому что его болезни - мои еще больше, или как он мне сам написал в этом же письме: "На Страшном суде мы с тобой будем расплачиваться по одному векселю".

Перейти на страницу:

Похожие книги