Я испытывал огромное уважение к генералу и никогда бы не подумал отзываться о нем так, как это сделал бывший госсекретарь США Дин Ачесон, назвавший его «чудаком из Парижа». Не разделял я и мнения одного опытного дипломата из моего министерства, видевшего в нем смесь Дон Кихота с Парцивалем. Для меня долговязый бригадный генерал из Северной Франции был и остался символом Сопротивления. Как-то само собой получилось, что я, подобно его соратникам в те трудные годы, обращался к нему со словами «мой генерал». То, что он, несмотря на сильное противодействие, дал колониям самостоятельность, а североафриканским департаментам независимость, внушило еще большее уважение к нему.

Мое слегка критическое замечание, высказанное в то субботнее утро у швабов, опиралось на нечто само собой разумеющееся: во время консультаций в Париже мы должны, как и везде, высказывать свое мнение и отстаивать свои интересы. Даже по прошествии более чем двадцати лет трудно объяснить, как из этого могла получиться «равенсбургская депеша»? Это даже было не делом рук какого-то моего недоброжелателя из среды журналистов. Им оказался сотрудник информационного агентства, не замышлявший ничего плохого и, как мне рассказывали, разделявший мои взгляды. Возможно, он просто не выспался и написал то, что, по его мнению, могло было быть сказано.

Усугубило дело то, что я не придал большого значения одному телефонному разговору. Знакомый журналист позвонил мне домой, чтобы обратить мое внимание на возможные последствия фальсифицированной информации. Поняв в чем дело, я привел в действие все рычаги. Но это был тот случай, когда легче сказать, чем сделать. В местном бюро партии никого не оказалось. Человека, у которого хранились ключи, долго не могли найти. А потом прошло еще много времени, прежде чем пленка была доставлена в Бонн, подлинный текст переписан и передан в Париж. Тягостную реакцию на крайне неприятный прокол удалось лишь смягчить, но не предотвратить.

Когда я вскоре после этого вместе с Кизингером прибыл для очередных консультаций в Париж, никому уже не хотелось больше вспоминать об этом смятении. Во время приветствия перед обедом я спросил генерала, глядя ему прямо в глаза, может ли он мне посочувствовать, насколько тяжело осознавать, что ты невиновен. Он и бровью не повел, но попытался обезоружить меня изысканной любезностью. За столом я сидел слева от него, и он все время велел, чтобы меня особенно хорошо обслуживали.

В первый раз я был в Елисейском дворце в июне 1959 года. Де Голль приветствовал меня по-немецки. Каждый из нас, как и при всех последующих беседах, говорил на своем родном языке. Его переводчик, врач родом из Берлина, бывший участник Сопротивления, вел запись беседы и, если мы хотели быть особенно точными, помогал при переводе «трудных» формулировок. Генерал на посту президента расспрашивал меня подчеркнуто дружелюбно, но, тем не менее, на манер главнокомандующего, наводящего справки у командира дивизии:

«Что может бургомистр рассказать мне о состоянии дел в Берлине?»

«Какова ситуация в Федеративной Республике?»

«Каково положение в Пруссии?»

Я не сразу сообразил, что под «Пруссией» подразумевается ГДР. Сделанное мною разъяснение привело, правда, только к тому, что в следующий раз он говорил о «Пруссии и Саксонии». Так ему подсказывало его понимание исторических взаимосвязей. Общественным системам и наднациональным группировкам он не придавал никакого значения, нациям и государствам — огромное. Советы для него всегда оставались «русскими».

Наконец, он хотел знать: «А что делает СДПГ?» Этого четвертого вопроса я ждал меньше всего. После моего короткого сообщения президент заметил, что, с его точки зрения, бургомистр Берлина входит в число тех людей в Европе, о которых еще будут говорить. На следующий год он развил этот тезис. Я сделал тогда следующую запись: «Он сослался на то, что говорил мне в 1959 году о роли различных личностей в деле дальнейшего развития Европы».

Перейти на страницу:

Похожие книги