– Что-то всё давние в голову идут! Тоже восемнадцатого года. (Не затем ли говорит это, подумалось мне, чтобы подчеркнуть: не Ланну – другим…)

Марина уже читала:

Чтобы помнил не часочек, не годок —Подарю тебе, дружочек, гребешок.Чтобы помнили подружек мил-дружки —Есть на свете золотые гребешки.Чтоб дружочку не пилось без меня —Гребень, гребень мой, расческа моя!..

– Вот еще что смогу сказать, коротенькое. – И, отведя руку с зажженной папиросой, и над ней шел дымок, совсем другим темпом, другой интонацией, тем же колдовским своим голосом – медленно, после той струнной спешки:

Восхи́щенной и восхищённой,Сны видящей средь бела дня,Все спящей видели меня,Никто меня не видел сонной.И оттого, что целый деньСны проплывают пред глазами,Уж ночью мне ложиться – лень.И вот, тоскующая тень,Стою над спящими друзьями.

Кто-то из нас – не Ланн ли – сказал, что эти последние – лучшие из сказанного сегодня. И было немножко скрытой иронии в движении головы Марины в сторону говорившего. Словно гильз в сумке, был у нее нескончаем запас – лучшего! – на просьбы «еще», но она не сказала ни слова, кроме краткого «хватит!», – и села поближе к лампе, раскрыв на коленях свою «почтальонскую» сумку, и под нашу беседу стала набивать табаком – палочкой вроде тампона – гильзы. Стихов Ланна, трудных, нелирических, неуютных, «филологических», – совершенно не помню.

И уже ночь. И, прислушиваясь, не шумит ли дождь, мы из подсунутых теплых туфель согретые в них ноги обуваем в принесенную сухой обувь. И в моих руках пакет «для Андрюши». Хмурясь, чтобы не было слез, и смеясь, чтобы не плакать, уклоняю глаза в тень.

– Теперь адрес наш знаете, Ася, будем вас ждать. С Мариной, с Андрюшей, одну – как и когда захотите. И подумаем о переводе с французского и немецкого, надо как-то начинать жить по-иному… Хватит пережитого?

Рукопожатия, улыбки – и градом ступеней вниз, в ночь. Еще что-то крикнули нам, наш ответ – и уже синяя майская ночь над Москвой, точно не было ни ливня, ни поездов и теплушек, ни войн, ни отрезанных боями городов, ни разлук, от которых годы – у стольких! – замершее сердце, казалось, уже разучилось биться.

Дети спали. Мы легли вместе, но до утра не уснули. Говорили о том, что было, ночь напролет. И хоть в нее улеглись годы гибели близких, смерти детей наших, разочарования в друзьях и зачарованность новым – как ночь эта была коротка!

Дети все спят. Тихо. Только тогда Марина спросила меня о Сереже. Коротко, отведя глаза – слишком страшен ей ответ, – она все-таки вопрос выговорила:

– Сережа в твоих краях был?

– Был.

– Ты его видела?

– Видела. Но – давно.

И тогда то единственное, что довлело:

– Что слыхала о нем? Жив? Только правду говори…

– Говорю правду: не знаю. Достоверного – ничего.

(Недостоверен был слух, что какой-то Эфрон расстрелян в Джанкое. Кем? Никто не знал. И не знал никто, который из двух Эфронов, там бывших: оба красавцы и оба темноволосы. Не родственники. Позднее стало известно, что слух был ложен.)

Марина замкнулась в настороженном горе, и о Сереже мы замолчали обе.

Из Марининых ран – всей череды ее юности – судьба книжных стольких героев, кумиров ее, а в 1906 году – судьба лейтенанта Шмидта, эта была самая тайная, кровоточащая в каждом часе. Догадывалась ли она по моей сдержанности, что я что-то слыхала, чего не говорю ей? Так легла между нас молчаливость, имени которой не зналось.

И в стороне и от этого – прямо из котла нужды и заброшенности прожитых без Сережи и меня лет – падали искрой в пепел дома слова о друзьях:

– Понимаешь, жалели за то, что я, пиля дрова, себе прорезала платья. За платья жалели! Не за время, которое я тратила на дрова, у стихов отнятое! И так многие – стоя жалели и сокрушались, глядя на мой хаос, на всю мою жизнь, вместо того чтобы взять из рук пилу – попилить, пока я допишу акт одной из моих пьес о Казанове… В общем все, почти все оказывались «петухивами». (О петухиве я тебе расскажу.) – И спешно, то есть так: – Был мальчик, маленький. Отца и мать убили, он стоял один в кроватке (на Украине) и молился за папу и маму – «и за моих петухив» (петухов – по-малороссийски). Это – первоначально. Потом это слово уже стало нарицательным, воплощая все искаженное, ненастоящее: петухивное. Можешь его увидеть у меня в бывшей столовой – висит на стене, – пойдем!

Перейти на страницу:

Все книги серии Женский портрет эпохи

Похожие книги