– Нет, знаешь, это так: два типа людей (я в Судаке шутила): виноторговец, богач, про бутылку (пустую): «О, бутылка стоит триста рублей!» А обнищавшая старуха с горьким смехом мне: «А что теперь деньги стоят? Что такое триста рублей? Это ж одна пустая бутылка!» Как разно люди живут в нужде, и как она показывает человека…
– А как в Феодосии было? При белых? – спрашивает Марина.
– После Судака, до прихода красных, до взятия Крыма, я еле нашла комнатушку – бывшая кухня. Кирпичный пол, окно на море, в одну раму. В норд-ост. Жуть… Я на ночь его затыкала матрацем – кто-то дал, пожалел. А дверь так рвало с петель, что я ее, ложась, замазывала замазкой. Хрустачевы дали много – и я ее густо, шлепками, чтобы стихли дыры, откуда несло и выло. И каждый вечер – блаженная минута, когда, поборовшись, дверь затихала, облепленная, и маленькая железная печь начинала давать тепло… Норд-ост с моря свистел в углы, где отваливался сенник в амбразуре окна, но печь побеждала его, раскаляясь, и мы засыпали вдвоем на единственной койке, прижавшись друг к другу. Это был маленький рай!
– А что вы ели?
– О, это – поэма! Я повесила объявление, что даю уроки языков, и ко мне поползли родители отстававших учеников. Платили натурой: масло, мука, сахар, вязанки дров… Андрюша начал толстеть, розоветь, я пекла на печке оладьи. И пришло твое письмо…
– А как там Макс? – спросила Марина.
– Макс спасал всех. У него есть поэма «Дом поэта». Он теперь над всем Крымом – по охране памятников искусства.
– А Пра?
– Пра болеет. Встретила ее весной, когда проезжала через Коктебель (я поехала на Пасху свидеться с Екатериной Николаевной в Судак). Пра шла по берегу медленно, тяжело дыша.
– Астма? Как у Макса?
– Нет, эмфизема. Я спросила ее: «Пра, что передать друзьям? Еду в Москву». «Скажи: дух еще бодр, плоть немощна…» Писаньем ответила!
– Как узнаю лаконизм Пра! Я ей напишу непременно. Аля же ее крестная дочь!
– Пусть и она напишет! Пра так обрадуется. Аля же чудно пишет!
– Еще бы в восемь лет плохо писала! Она пишет с четырех лет.
Из детской слышался сонный кашель. Я пошла дать Андрюше лекарство. В темной комнате меня шатнуло. Я вспомнила, что не сплю как надо уже десятую ночь.
– Ася, ответь мне, я понимаю, что тебе трудно говорить об этом, – сказала Марина, – но я же ничего не знаю о Борисе, только то, что умер в первую эпидемию тифа. Какой тиф?
– Сыпной. Я расскажу тебе, но по-настоящему ты узнаешь все от Маруси (Марии Ивановны). «Его бред, – она сказала, – это была целая книга…»
В ответе Маринин голос дрогнул горечью, и в ней была нежность:
– И в бреду верен себе…
– Когда он пошел работать на гончарный завод (первая и последняя его работа), я жила у друзей в Старом Крыму. Мы перевезли Марию Ивановну с Ириной к себе, а Борис приезжал в субботу на воскресенье. И вот однажды – была невероятная погода – дикий мороз с ветром – я шла вечером в коровник что-то сказать Наташе, которая доила их Домаху, меня хлестнуло таким бешеным порывом холода, что я побежала, и мысль: «Вот о таком ненастье народ говорит: “В такую погоду добрый хозяин и собаку на улицу не выгоняет…”» А через час к нам громко застучали, и вошел Борис. Какой-то неузнаваемый. Одет был жидко, лицо странное. Он шагнул и протянул мне пакетик, мягкий, в бумаге и марле: «Тут сахар…» И глухим голосом: «У меня сорок градусов». Не веря, надеясь, что он шутит, я подняла руку к его лбу: лоб был холодный. От сердца отлегло, но Борис сказал беспощадно: «Сорок градусов, может, больше. Я больной, все двадцать пять верст ехал
Больше я ничего тогда не узнала, тайно надеясь, что – преувеличение. Его гиперболы – его стиль, ты знаешь. Мария Ивановна уже раздевала его, ужасалась, хлопотала вокруг него. Я пошла греть еду. Не хотел есть. От Маруси узнала: да, сорок градусов с чем-то, отказался ехать в больницу. Думали, воспаление легких. И наш врач (Кайзер, московский) тоже лечил от него. Сыпь высыпала накануне смерти! И воспаление, и тиф. Он умер через шесть дней: сердце не вынесло жара. До кризиса. Те слова мне: «сорок» – и тот сахар было последнее. С ним была Маруся. В свою комнату она входила только кормить Ирину. Бориса устроили на широком самодельном диване. На диванных подушках. Потом их сожгли во дворе.
– Он без сознания умер?
– Вот в том-то и дело, что, должно быть, – в сознании… Врач говорил: «Не слушайте, не обращайте внимания. Он без сознания». – «Вы так думаете?» – отвечал Борис.
На вопрос Маруси доктор Кайзер говорил: «Это тоже из подсознания… С такой температурой больной не сохраняет сознания…» – «Как вы больны, доктор!» – говорил Борис.
Кайзер был на работе, я бежала к другому. Доктор Карга отказался идти, побоялся заразы. Другой, моложе, пришел, сделал укол морфия. Борис стих. Потом он попросил священника. Кайзер не говорил про смерть, лечил, надеялся. Борис утверждал, что умрет.
«Я буду лежать высоко. На горе. Мне снилось? Я умру. Оставив сына и дочь».