В последние дни в Сорренто особая теплота в обращении со мной Горького, интимная нота его рассказов в последние вечера перед отъездом нашим в Неаполь, какое-то в нем, гордеце, нежданное доброе доверие привязывали меня к нему все сильнее. Словно что-то растаяло меж нас: та невидимая стена – так искусно? природно? привычно? – воздвигаемая Горьким между ним и собеседником, рухнула. Единственно, что было трудно теперь, – это уехать. И как раз оно предстояло. Не ехать?

Это было в моей воле. Нет, не в моей. То есть такое решение могло мной быть названо только потворством себе и изменой Марине – радости свидания с ней после пяти лет разлуки. В свете моей кровной и душевной связи с Мариной отказ от поездки к ней ради счастья не расстаться с Горьким – блажь, как ни кинь. На это у меня права не было. На неделю поеду к Марине. И кому же это понять, как не Горькому?

Запер дверь на террасу и пошел нас проводить на лестницу Может быть, моя последняя ночь в Сорренто до Парижа?

У дверей «Минервы» в черной ночи с желтыми звездами, рассыпанными по мысу Сорренто, мы еще долго говорили о нем.

– Ну что, – сказал мне Борис Михайлович, – видите, я был прав! А говорили – сухой, холодный. Это – музыка, а не человек…

Прощайте, Сорренто, Капри, Кастелламаре, Торре-дель-Греко, Помпея, где были вчера, – еду?

Лиловое небо. Везувий, из Сорренто видимый в этой лиловости только порой и туманно, оживает тяжелой горой. Наступает на нас. Мы летим ему под ноги. На нем широкие пласты солнца. На его складках что-то от слона. Небо жжет жарче. Когда это солнце сядет, я буду опять мчаться. И Везувий снова станет туманом…

Неаполь! Одно слово это! Napoli! В сизой дымке, почти серебряной от жары, раскинулся он над заливом и оживает навстречу нашему полету в авто. Переставляя растущие громады кварталов, еще смутные, но уже выступившие из немоты дали, он становится явью – из бледной лиловизны.

Горький чудный сегодня! Он радуется, что покажет нам Неаполь, народ в порту, музеи. Он улыбается, шутит. Застенчивость, растопленность, осуждение своей способности раздражаться – в его смеющемся, греющем голосе… (Точно бабушка из «Детства» обернулась через плечо.) Залитые его любовью, мы будто держимся на ветру за руки, как дети, которым ведь все равно, кроме радости! Мы мчимся к его Неаполю, а город уже обгоняет нас первыми улицами. Разве можно поверить, что Алексею Максимовичу пятьдесят девять лет? Ему столько же, сколько мне! – не больше, чем Максу!..

Солнцем залитое лицо Горького, родное и милое, в резких тенях худобы под широкополой шляпой, молодо сейчас. Как он чудесно смеется!.. Худоба? Он и в юности был таким же.

«Ну что же, начнем день с осмотра музея». И мы входим в каменную прохладу музейных зал. Неужели мы в городе? В современном городе? Как косой срезаны гул, говор, плеск, мы, как на некоей заколдованной подводной лодке, опускаемся на дно моря, которому имя – прошлое. И по этому прошлому нас ведет вдохновенный гид – Горький.

Куда девалось солнце с его лица, теплота и застенчивость? Лицо сурово. Глубоки, как на картинах Рембрандта, провалы щек, вдруг ставших старческими, зорки и строги глаза. И не гид ведет нас по тихим залам музея, а жрец – в святилище.

О! Если меня упрекнут в чрезмерной патетике, я смолкну. Но за меня заговорят те самые статуи Неаполитанского и Помпейского музеев, которые одни на всем земном шаре имеют право на голос, потому что в каждой из них человеческий скелет, человеческий череп, гласящий о себе тем гипсом, который окутал их. И об этом рассказывает нам глуховатым голосом Горький, и нет слушателей внимательнее. Незабвенно сентябрьское утро, когда в ранний час, чтобы не мешал приток иностранцев и людей, которые могут узнать Алексея Максимовича, мы еще в другом музее слушаем рассказ об этих статуях, полегших, как целое войско, под стекла музейных витрин. В тех же позах – шага, бега, паденья, как их застало двадцать столетий назад последнее для них извержение Везувия.

Никто не устоял перед легким огнем летящего и горящего пепла, горевшего и остывавшего, превратившего городские ворота, площади оживленной торговли, виллы сильных мира сего в пепельно-серую равнину, плавный холм у берега моря, по которому, освещенный догоравшим огнем Везувия, плыл корабль и на нем – уцелевший Плиний, рассказавший древним о Помпее… Но Плиний не знал того, что теперь знаем мы.

Я стою у витрин, под которыми лежат два тысячелетия назад упавшие жители Помпеи.

– Ваш отец издал превосходный атлас помпейских фресок, Анастасия Ивановна, – говорит Горький. – Мне приходилось видеть… Он, конечно, рассказывал вам о Фиорелли?

– Да, конечно, но я была ребенком, и если бы вы теперь рассказали…

Перейти на страницу:

Все книги серии Женский портрет эпохи

Похожие книги