В то время как мы разбирали папину посылку с огромным филипповским черным хлебом и сладостями и угощали подруг, фрейлейн Энни обнаружила у Маруси принесенную с урока рукоделия связанную ею крючком, тайно, фигурку с хвостом и рожками, в вязаном же платьице. Это вызвало не только гнев и отвращение старших, но и смущение среди пансионерок. Младшие, не вникая, просто испугались шалости, озорной, небывалой. Старшие почуяли в этом поступке нечто глубже, опасней. История была доложена фрейлейн Паулине. Марусю вызвали в «зеленую комнату». Какой там был разговор – я не знаю. Маруся прошла мимо нас с высоко поднятой головой, с пылающим лицом. В «зеленую комнату» вызвали кое-кого из старших воспитанниц. Дерзость Маруси, ее непокаянное поведение связали с ее авторитетом среди старших, усмотрели ее вредное влияние на подруг.

А далее случилось вот что. Мы с Марусей все лето говорили на «своем языке» (к слогу добавляли его повторение с буквой «п» в начале – «мы пойдем» звучало «мыпы попойдепем»). В пансионе мы легко перенесли этот «язык» на немецкий и заразили им учениц. Кроме того, каждая из нас выдумала свой шрифт – каждая буква была рисунок какой-либо вещи, и мы «насобачились» писать так с большой быстротой. Посвятив в ключ к своему языку Лени Бургер, я на переменах и на уроке завела с ней иероглифическую переписку. Записка была перехвачена сердитой учительницей географии. Добрая фрейлейн Роут не дала бы такой ход «делу» – и над моей головой, озорной, и над гладенькими льняными косичками Лени Бургер грянула гроза. Допрашивали! Стыдили! Пугали! Вызывали в «зеленую комнату», запретили (Лени, бедняге, невинной) общенье со мной… «Эти русские принесли к нам революционный дух своей страны!» – пронеслось по пансиону. Делу дали ход.

Девочки с жадностью пожирали ломти черного русского хлеба, сравнивая его с немецким пряничным Pumpernickel (пумперникель). И в Москву, к папе, пошло письмо от начальницы пансиона о том, чтобы нас взяли ранее летнего срока. Это звучало чем-то вроде исключения. Время до ответа шло томительно. Мудрый ответ папы, что, ввиду болезни матери и невозможности ему из России еще раз приехать во Фрейбург, он просит не беспокоить мать до лета и оставить нас в пансионе, решил дело мирно. Маму пожалели, папе оказали уважение, нас оставили.

Как мы ждали дня роспуска! Казалось, не доживем… Мир за решетками пансиона Бринк казался невероятно прекрасным. Даже мысль о маминой болезни не омрачала его нам по-настоящему: к маминой болезни мы привыкли за два с половиной года. К тому же раз уже мама победила ее. Почему Крым – мы уже мечтали о нем, снова море, – не вернет маме силы?

Еще жарче цвела теперь наша тройная дружба – Маруси и меня с Гретхен Фехнер, светловолосой насмешницей, так нас полюбившей. Но и тут – и везде – поздно! Отъезд стоит за решетками сада пансиона Бринк, где плывут в ручье голубые форели, все уплывает, все уже снова делается сном. Права фрейлейн Паулина, говоря, прижимая мою голову к своей груди: «Этот день никогда не вернется…»

Маруся еле сдерживает слезы, а я уже реву в три ручья…

<p>Глава 7</p><p>Санкт-Блазиен</p>

Наша гостиница при самой дороге, которая ведет в мамин санаторий. У хвойного леса зелено-синие ели. Стеклянные террасы, где лежат больные.

У нас с папой две смежных комнаты во втором этаже. Сразу, войдя, хоть нам и понравилась служанка Анна Хоберле, – потянув, «как псы», воздух нового жилья, мы без слов, только переглянувшись, поняли, что любить это место не будем! Все любили – Москву, Тарусу, Нерви, Лозанну, Лангаккерн, даже Фрейбург за пределами пансиона. А вот эти комнаты – и может быть, и весь Санкт-Блазиен – не полюбим. И неизвестно почему. Ну и пусть! И не надо…

Вместо ласки Мейеров в «Гастхаузе цум Энгель» – шум и неразбериха внизу, в «гастштубах» (комнатах для гостей). Никакого уюта. Одна нажива вокруг келлера (погреба) с пивом и винами.

Мама! Свидание было вчера. Она нашла нас очень выросшими. Марусю – особенно. «Совсем Backfisch»[38], – смеясь, сказала она. Мама – такая же, ничуть не худее, – эгоистически говорим мы себе. Только на щеках – румянец. Это, конечно, нехорошо… мы знаем, румянец – чахоточный, но ведь он у всех в мамином санатории. Зато – хвойные леса! И доктор прекрасный! Мама поправится, и мы осенью переедем в Ялту. В Ялте – море: оно Черное, так называется потому, что оно – темно-синее, почти черное…

Мы шли бродить по пригоркам, обрывам, лесным полянкам, окаймляющим чистенький городок, как «два бурша», два сказочных “Geselle” (подмастерья из Гофмана или Гауфа). О чем только не говорили мы! Мы были и мы, и не мы, мы шагали по ландштрассе, иногда запевали что-то, при встречах с людьми на миг принимали чинный вид, а потом на нас нападал смех, мы переглядывались, подталкивали друг друга, воображали себя странниками, идущими в далекий путь. Спросив о часе, мы пугались, бежали назад.

Перейти на страницу:

Все книги серии Женский портрет эпохи

Похожие книги