Итак, я у Сафонова. Это еще ничего не говорило мне, так как я его совершенно не знал. Я был только рад перемене, выходу из тупика. Впрочем, я предчувствовал, что меня ждет что — то иное, хорошее. И я не ошибся. Уроки он назначил мне и моему товарищу Шванвичу, который тоже к нему поступил, у себя на дому по утрам. В первый же раз со мною случилось следующее: волнуясь в ожидании предстоящего урока, я в то январское утро [встал], когда было еще темно, чтобы только не опоздать. Сафо нов жил на Шпалерной, № 33 — это последняя улица на Литейной перед мостом через Неву. Рано утром я пустился в путь и за час до назначенного времени был у Шпалерной улицы. На беду, я шел по левой стороне Литейной и, увидев надпись “Шпалерная”, завернул налево. Прошел улицу с одной стороны — не нашел 33‑го номера, прошел с другой — там четные номера. Время проходило, и я боялся, что опоздаю. Снова обошел я все дома, звоня во все ворота и спрашивая, не живет ли здесь Сафонов. Иззябший и в полном отчаянии от неудачи, я снова очутился на углу Литейной, и тут только блеснула у меня мысль перебежать улицу и посмотреть, не продолжается ли Шпалерная по другой стороне. Конечно, это так и было, и через три минуты я уже подымался по лестнице, кажется на 4‑й этаж. Я уже опоздал и был в сильном волнении. Сафонов, очевидно, составил понятие обо мне как о строптивом и неуживчивом ученике, вследствие моих “историй” в консерватории, и потому к моему опозданию отнесся очень сурово. Он не дал мне оправдаться и сейчас же заставил играть. Пальцы у меня были совсем ледяные, и, как ни трудно было, я сел играть. Разыгравшись на гаммах, арпеджиях, октавах и др[угих] упражнениях, я к этюдам и пьесам овладел уже своими пальцами настолько, что мог показать себя новому учителю. Постепенно суровость его исчезала, и вместо строгого взгляда я встречал по временам ласковый и мягкий. Сам я был как натянутая струна. Я чувствовал, что от первого свидания нашего зависит многое, а начало было такое неблагоприятное. Я горел как в лихорадке, и Сафонов, должно быть, понял, что во мне происходит, так как, кончая урок, он отнесся совсем по — иному. Он задал мне 3‑голосную инвенцию Баха и этюды Крамера № 3 и № 8 для правой и левой руки и так их сыграл мне, что я восхитился ими, а пьесу дал мне сразу довольно трудную, интересную и полезную — анданте дес — дур Тальберта. Во всем, положительно во всем, сказался тонкий психолог. Он не стал меня “осаживать”, как это любят делать иные профессора, задавая в первое время вещи, из которых ученик уже вырос. Наоборот, каждая новая пьеса предъявляла все большие и большие требования, а с ними вместе возрастало и мое усердие. Мы расстались хорошо, и я уже с первого урока совершенно отдался новому руководителю. Да и не я один. Мой друг Шван- вич, менее экспансивный, так же, как и я отнесся к новому учителю. Мы с ним вместе приходили на уроки, слушали друг друга и ловили каждое замечание Сафонова. Новая Для нас началась новая музыкальная жизнь. Мы работали не то что усердно, а с энтузиазмом. Каждый урок являлся ступенью, по которой мы подымались в богатый мир музыки. В объяснениях и толкованиях для нас зазвучала новая речь, полная содержания, тонких сравнений и образных представлений. Каждая вещь при этом приобретала особенное значение. Я не запомню ни одной пьесы, данной мне Сафоновым, которой не оценил бы, не полюбил, не выучил бы. Уроки проходили чрезвычайно оживленно и с большим подъемом с обеих сторон. Энергичный, бодрый Сафонов не шалил ни времени ни сил, чтобы добиться хороших результатов. Ни с его стороны, ни с нашей не было пропусков. Эти утренние уроки в его кабинете, прекрасно обставленном, с нотной и книжной библиотеками, с чудным видом из окон — заключали в себе особую прелесть. Часто я приходил, когда он еще спал, и тогда его старшая двухлетняя дочка Настенька — моя большая приятельница — подходила ко мне и сообщала, что папа — и при этом она тянула воздух в носик, что означало — спит. Он вставал бодрый и лу[чшее] утреннее время отдавал нам. Занятия шли столь успешно, что он нашел возможным до экзамена два раза выпустить меня играть на консерваторских вечерах. В первый раз играл Тальберга анданте, во второй — превосходные вариации Рейнеке на тему Генделя, интересные и в музыкальном, и в виртуозном отношении. Последняя пьеса удостоилась похвалы К. Ю. Давидова. Я чувствовал, что Сафонов мною доволен, а я был совершенно счастлив. Время быстро проходило, и наступила пора экзаменов. Я несомненно много сделал, и теперь предстоял отчет — публичный экзамен. Только тогда на репетициях познакомился я с классом Сафонова. Тут я впервые убедился, как он умеет сердиться и возвышать голос, как настойчиво и неутомимо добивается того, что считает важным, и как сравнительно мало, кто его понимал и удовлетворял. С удивлением заметил я, что другие ученики меня как — то выделяли, считая почему — то, что я непременно должен хорошо сыграть свои вещи. А пьесы у меня были превосходные: I часть концерта д-молль Баха (с аккомпанементом второго рояля) и I часть фантазии фис — моль ор.28 Мендельсона, которую я сам приготовил. Должен сказать, что Сафонов умел ценить и самостоятельно выученные вещи. После нескольких репетиций, которые стоили Сафонову неимоверного труда, наступил день экзамена. Я был взволнован и возбужден в этот день. Сафонов как — то был во мне уверен, и это чрезвычайно подымало настроение. Надо было оправдать это доверие. Он меня назначил играть последним, и это еще более усиливало ответственность. За столом, покрытым зеленым сукном, сидела комиссия профессоров с директором во главе. Среди них был и фан-Арк. Дальше за ними сидела “публика”: ученики и ученицы, преподаватели и часть посторонних слушателей. Сафонов был в комиссии. Экзамен проходил недурно. Когда очередь дошла до меня и я вышел на эстраду, то Сафонов встал со своего места и с другой стороны тоже поднялся на эстраду. Я сел за первый инструмент, он — за второй. Взглянув на меня ободряющим взглядом, он начал небольшое вступление концерта. С первых же нот своего вступления я почувствовал необычайную бодрость. Меня захватила и красота концерта, и присутствие рядом любимого учителя, и его уверенность в том, что все должно быть хорошо, и я играл лучше, чем на всех репетициях. По окончании Сафонов гордо пришел к своему месту, а я должен был сыграть еще Мендельсона. Эта пьеса сделалась для меня любимой с тех пор. Она мне удавалась, и я охотно ее всегда играл. И на этот раз я сделал все, что мог, и когда кончил, раздался одобрительный шепот в комиссии и в публике. Но самое лестное было то благородство, какое и на этот раз проявил фан-Арк. С последней нотой моей он встал, подошел к Сафонову, пожал ему руку и сказал: “Если бы я сам не слыхал, то не поверил бы, что в такое короткое время можно сделать такие успехи”. Я не помню, как встал [и] вышел к товарищам. Меня со всех сторон обступили и поздравляли, а я был точно невменяем. На душе легко и радостно. Мысль о “ней” меня не покидала, и сознание, что мой триумф разделяется и ею, усиливало мою радость до бесконечности. Подошел к нам и Сафонов и всех, хорошо игравших, ласково похвалил. Меня он пригласил на следующий день пообедать с ним и назначил ресторан на Невском около Морской — кажется “Донона”. Я останавливаюсь на всех этих подробное-' тях, потому что они являются заключительным аккордом нашего пребывания в Петербурге…