И он сдержал свое слово. В течение 15 последующих лет Сафонов никогда[176] ничего для меня не сделал. Впрочем, было бы несправедливо не упомянуть, как однажды, через несколько лет, когда я был на уроке у него (я занимался с его старшими девочками, прелестной кроткой Настенькой и исключительно одаренной, но строптивой Сашенькой. Обе они умерли в одну неделю[177]), он вдруг предложил мне занять место (и без всяких условий) профессора, который [т. к. проф. Деминский] только что телеграфно отказался, приглашенный профессором в [из] Петербургской] консерватории], что вызвало невероятный гнев Сафонова. Еще более польщенный, я согласился и проводил Сафонова на Поварскую, где жила Александра] Ив[ановна] Губерт, инспектор консерватории, с котор[ой] он должен был переговорить. Через день — два меня в консерватории поздравляли, и помощник инспектора уверял, что у него были уже списки моих учениц и учеников. В консерваторию я не попал. Что произошло, мне не известно, но думаю, что на этот раз художественный совет консерватории проявил малодушие, боясь принять в свою среду некрещеного еврея. Еще через несколько лет, летом, в Севастополе, придя в купальню, я встретился с Сафоновым, который, отправляясь на пароходе в Новороссийск, имел в Севастополе два — три часа стоянки. После первых дружеских приветствий он опять предложил мне профессуру на место умершего Шлецера. Время было самое реакционное, и опять предложение сопровождалось “известным условием”. Он меня всячески убеждал согласиться, и трудно курьезно было смотреть видеть, как трогался пароход и Сафонов с верхней палубы все спрашивал: “да?”, а я отвечал: “нет!” Наконец пароход тронулся, и он продолжал сверху утвердительно кивать головой, а я снизу, с пристани, отвечал отрицательно. Этим кончаются все предложения Сафонова. Еще однажды мне было предложено место директора филармонии. Я должен был заместить покойного Сем[ена] Николаевича] Кругликова[178], которым были не особенно довольны. По указанию Зилоти, Гутхейль[179], член дирекции Филармонического общества, заехал ко мне, и в течение целого часа мы с ним обсуждали все детали предложения, выяснили все права и обязанности. Поговорили о жаловании, об оркестровке и хоровых классах. Не раз во время переговоров я спрашивал о Сем[ене] Николаевиче], знает ли он о выборе нового директора, не совершаю ли я неловкости в отношении человека, которого любил и уважал. Гутхейль меня всячески успокаивал и уверял, что так или иначе им необходим новый директор. Довольный моим согласием и удачно выполненной миссией, обычно сдержанный и сухой в обращении, Гутхейль на этот раз был особенно любезен. Но все было разрушено моей заключительной фразой, с какой я обратился к уходящему гостю: “А что, мое еврейство не помешает вам провести меня в директора?” Гутхейль как вкопанный остановился и недоверчиво спросил: “Да разве этот вопрос у вас не решенный? А ваша супруга, а орден, который вы недавно получили?” Дело в том, что жена моя, природная петербурженка, превосходно владела русской речью и всей своей наружностью не напоминала еврейку. Гутхейль, который по поводу наших концертов часто видал ее [в книжном магазине] у себя, принимал ее за чистокровную русскую. Что же касается ордена, о котором вспомнил Гутхейль, то я, не числясь на службе в Елизаветинском институте, где преподавал больше 12 лет, был представлен к награде и получил большую золотую медаль на Владимирской ленте. Вот эти два обстоятельства служили, очевидно, убедительными доводами против моего еврейства, и это заставило Гутхейля взять на себя переговоры. Когда я все ему разъяснил, то он, глубоко разочарованный, ушел от меня.
Этим кончились все предложения, сделанные мне и которые я не мог принять. И только 30 лет спустя благодаря двум революциям мне без всяких условий было предложено место профессора консерватории[180]. Но я далеко забежал вперед.