Получались письма от Блока и Бори Бугаева. Блок своим большим каменным почерком писал какие-то загадочные пророчества в библейском стиле, которые Брюсов впоследствии называл чревовещаниями. В одном его письме ко мне говорилось: «Представь себе, мужики говорят:
Житье наше в Гапсале становилось все больше бессмысленным. Грязевые ванны только портили здоровье. Мать моя находилась в состоянии напряженной тревоги[203]. Мы попросили у доктора Гофмана отпустить нас поскорее. Добрый старичок не возражал, прописал нам последние холодные ванны и ободрил нас словами:
— Потом вы будете чувствовать себя крепче.
Около двадцатого июля мы двинулись обратно в Дедово. Перед отъездом моя мать послала письма родным, прося их не приходить в ужас при виде моего отца и ничего ему об этом не говорить.
На обратном пути мы остановились в Петербурге, и отец ездил со мной в редакцию «Общественная польза». Один из редакторов встретил отца словами:
— Что это с вами, Михаил Сергеевич? Да вы совсем не поправились на море!
— Да это оттого, что я вчера проехал целый день на лошадях, — бодро и как бы оправдываясь, отвечал отец.
Когда мы поехали от Крюкова, моя мать все время радовалась и повторяла стих Полонского: «Родимый шест мелькает за бугром!»[204] Последние годы она как будто тяготилась дедовской жизнью и отношениями с родными, но это лето в ее душе последний раз зажглась горячая любовь к родному гнезду: «Только бы уехать из Гапсаля, все будет хорошо!» — таково было настроение моей матери. Но в Дедове ждало то же самое. И первое, что мы увидели, была выбежавшая нам навстречу тетя Саша. Она была неузнаваема: глаза ее дико сверкали, исхудалые руки все время дергались, как будто на пружинах. «Ужас! Ужас! Ужас!» — говорил весь вид тети Саши. Несколько лет она была спокойна. Что же теперь случилось с этой Кассандрой?.. Весь август она бесновалась, пока ее не отвезли в Москву и через несколько недель заперли в лечебнице. Но тетя Саша была на этот раз мудрее всех.
Конец июля в Дедове был солнечный, и мы всей душой отдыхали от несносного Гапсаля. Но нахмурился август, закапал дождь, и отец мой начал хиреть с каждым днем. Непрерывное напряжение и тревога в глазах матери разбивала мои нервы. В доме наступило молчание. За обедом все старались делать вид, что не замечают состояния моего отца. Однажды после обеда, возвращаясь с матерью во флигель, я спросил:
— Что это с папой?
Она остановилась и с раздражением и отчаянием произнесла:
— Что с папой? А ты разве не видишь?
Я ушел один на Коняшино, бродил в мокрой роще, и какая-то безвыходность сжала мою душу. Я решил проехаться к Венкстернам, и чем дальше отъезжал от Дедова, тем более чувствовал, что пробуждаюсь от какого-то кошмара. Хотя я предупредил Венкстернов телеграммой о моем приезде, когда я уже в темноте и под дождем высадился на станции Жилево, оказалось, что венкстерновских лошадей нет, никаких извозчиков также не было. Я обратился к буфетчику, и он предложил мне отвезти меня в Лаптево за пять рублей. Эта цена была по тем временам невероятна; я пробовал торговаться, предлагал три рубля.