Вся эта гроза была знаком, что пока Таня остается у нас. Но я уже не мог почувствовать облегчения. Ясно было, что дело было не кончено, а только отложено. Чтобы развлечь меня, меня повезли на выставку картин Верещагина, посвященных войне 12-го года[314]. Плохо я видел эти картины. Вечером я попал ко всенощной под «Введение во храм Богородицы»[315]. Служили в моих любимых богородичных ризах, белых с розами. Старого дьякона хватил удар, и вместо него служил присланный со стороны маленький черный человек, тонувший в большой ризе. Но и всенощная под любимый праздник не могла меня успокоить.

Помня о летнем разговоре с тетей Наташей, я утром отправился через переулок к бабушке.

   — Что с тобой? Все благополучно? — тревожно спросила бабушка.

   — Нет, совсем не благополучно. Таня…

Бабушкины глаза подернулись холодной иронией:

   — Что? Мама опять ее преследует? Да, папа и мама сидят в своих художествах и ничего не видят.

   — Перешли, пожалуйста, мое письмо тете Наташе.

   — Давай.

Я переслал тете Наташе горестное письмо, где была фраза: «Афимья бросается на Таню с ножом, а ты ведь знаешь маму…»

Тетя Наташа скоро ответила мне ласковым письмом, но никакого исхода я в этом письме не нашел. Я ступил на путь революции, я уже говорил о преследованиях Тани с тетей Верой и Марусей, и они охотно возмущались поведением моей матери и раздували в моей душе пламя мятежа. Пробовал я говорить и с тетей Сашей, даже похитрил, начав с того, что я недавно помолился на могиле дяди Саши, но ничего не вышло. Тетя Саша испуганно заморгала глазами и замяла разговор.

   — Ну, да, я надеюсь, что все скоро будет спокойно.

Мой отец становился беспощаден. Когда я в восторге читал ему последнюю сцену из «Ревизора», где мне особенно нравилось выражение «сморчки короткобрюхие», он вдруг окатил меня ушатом холодной воды:

   — Знаешь, кто похож на «сморчки короткобрюхие»? Таня.

Однажды мой отец зашел в мою комнату и начал серьезный разговор:

   — Я тобой недоволен. Что это за перешептывания с Таней?

Теперь мне думается, что мои родители и некоторые родные подозревали, что в моей привязанности к Тане есть вредный чувственный оттенок. Но как они ошибались. Таня держала меня чувством неистовой жалости. Жалость к Тане, неправедно гонимой, вонзалась в мое сердце железными когтями. О, она умела быть жалостливой. Наружность ее мне вовсе не нравилась. Но ее певучая ласковость, ее обиженность отравляли меня, и мои предчувствия оправдались: в Тане была какая-то обреченность, вся ее последующая жизнь сложилась очень несчастливо. Но дальше жить в этих слезах было невозможно: я становился нервной девчонкой. Но зачем же родители отпускали мне эти несчастные волосы, которые убивали во мне мальчишеские инстинкты? А бедный Боря был еще в худшем положении. Его до десяти лет водили не только с длинными волосами, но и в платье и купали в женских купальнях.

Бури на кухне рано развили во мне жалость к простым людям и ненависть против господ и угнетателей. Александра Дмитриевна часто кричала на прислуг. Иногда, подойдя к двери Бугаевых и слыша, как она ругает горничную, я медлил позвонить, жадно впивал в себя крики Александры Дмитриевны и весь загорался чувством мести к угнетателям.

   — Марфа, дайте полотенце, — страстно восклицала Александра Дмитриевна. — Ты сегодня к этой этажерке не притронулась. Где мой несессер? Дура… она не знает, что такое несессер.

   — Да откуда же ей знать, что такое несессер? — робко замечал Николай Васильевич из-за своего стакана чаю. Вдруг глазки его загорались: — Да это и не несессер. Вот под кроватью действительно несессер, то, что необходимо… а-ха-ха…

   — Что это, Николай Васильевич! — грозно вскрикивает Александра Дмитриевна.

Странное противоречие и антагонизм между гостиной и кухней, удручавшие меня и у нас, и у Бугаевых, были мало заметны в доме батюшки. Там было проще. Матушка держала себя с прислугой на равной ноге, и у прислуги не было в лице обиды и затаенной мести.

И в самые плохие минуты я начинал жалеть, что не родился в доме у батюшки и не сплю, как Коля, на сундуке под старой шинелью. Правда, такие мысли, такие минуты приходили редко.

Приближалось Рождество, и шли усиленные репетиции «Капитанской дочки». В сочельник я был у всенощной и по дороге в церковь встретил моего приятеля немца-кондитера Фельда. Узнав, что я иду в церковь, он очень это одобрил и заметил:

   — Вырастете большой — будете находить утешение в религии.

Эти простые слова очень мне запомнились.

На второй день праздника к нам приехал отец Иоаким с дьячком Александром Николаевичем, и сразу пахнуло морозцем деревенских святок. Видеть этих людей у нас в Москве за столом было особенно уютно и приятно. Дьячок безмолвствовал, робко подняв свои белые брови и дымя папиросой, а отец Иоаким рассказывал мне что-то про гору Арарат.

   — Пора нам ехать. Кушайте! — сурово, нахмурив седые брови, указал он дьячку на его стакан. Дьячок испуганно выпустил папиросу и замешал чай ложечкой. «Папаша ударяет! — пронеслось у меня в голове. — Как они поедут вдвоем?»

Перейти на страницу:

Все книги серии Россия в мемуарах

Похожие книги