Unsinn, du siegst! — «Безумие, ты побеждаешь!» — говорил умирая Тальбот, вождь английских войск против Орлеанской Девы. Это мог бы сказать Львов, уходя от власти. — Говорили, что тридцать ночей он не спал, будучи в правительстве. Довольно жертв…
Львов искал отдыха и успокоения в Оптиной Пустыни. Я видел его успокоенным и просветленным спустя некоторое время в Москве, у Кропоткина. Львов хотел уехать из России в Сибирь, но по дороге, в Екатеринбурге, попал вместо Сибири в острог. Там он пребыл спокоен и благодушен. В ожидании неизвестного конца он варил арестантам щи и кашу. Когда его выпустили, он был у Колчака, звал друзей из России на помощь. Почти никто не отозвался…
Из Сибири Львов является уполномоченным от Колчака членом делегации. Кроме участия в общих делах, делегация Львова возобновляет деятельность Земгора на помощь зарубежным русским.
Все, что тут произошло, — слишком на памяти людской. Еще не остыли страсти. Еще не угомонились забытые в свое время интересы…
Зачем Земгор за границей не то, что был в России? Зачем в нем новые люди? Затем, что и за границей новая Россия не то, что старая.
Зачем Львов опять во главе этой организации? Затем, что он ее создал. Затем, что он все-таки в глазах европейского, американского мнения — полномочный представитель новой России — не озлобленной России притеснителей, не жестокой России грабителей во имя блага, убийц и палачей во имя добра, а России человечной, стремящейся к справедливости, к свободе, к праву, России надежд…
К Львову применяются слова поэта:
Горе Львова в том, что он, в дни помешательства народного, верил в добрую сердцевину русской души, искал спасения в путях разума…
И до тех пор, пока не заглохнут эти пути, — будет поминаемо имя князя Львова, и память эта будет поднимать сердца людские, умиротворять их, спасать их от отчаяния и озлобления.[27]
Приложение I
Княжна М. Е. Львова
Воспоминания
Отцовские «Записки» исчезли, как я описала в другой тетради. Буду продолжать восстанавливать их по памяти, а параллельно поведу и свои записки в первой редакции кратко из боязни, что что-нибудь может помешать их закончить в полном пространном виде, а если ничто не помешает, то потом буду вставлять эпизоды, которые вспомню, в разные места, по возможности хронологически точно. Также постараюсь дать и семейные данные, генеалогические, какие соберу в своей памяти и в памяти брата Сергея и еще кого-нибудь. Пока начну с того момента, как я начинаю себя помнить и все окружавшее меня, родных и чужих. Это начало относится, должно быть, приблизительно к 1868 или 1869 году.
Я начинаю себя помнить лет четырех в Туле в доме Полонских на Стародворянской, где впоследствии и до революции помещался Приют слепых. В 1920 году, когда я служила в Туле, в опытно-показательной школе, я, по делу службы, попала в этот дом и прошлась по зале и гостиной, которые совершенно вспомнила и узнала, хотя они были совсем пустые. Это были комнаты для игр и беготни слепых детей, и в то время как я находилась в них, к счастию, детей не было. Зашла и наверх, где помещалась наша детская, и эту комнату, площадку лестницы и саму лестницу тоже узнала. Я помню себя в детской на высоком стульчике за чашкой молока, в которую набиваю белый хлеб, чтобы опрокинуть его на блюдечко и сделать «пудинг», и помню около себя кого-то, не то Катю, не то Дженни — англичанку, которые в эти годы жили при нас, троих детях: Сереже, Жорженьке и мне. Пройтись по этим комнатам доставило мне огромное удовольствие: я отчетливо увидела себя и младших братьев в детском возрасте, мать и особенно отца моложе того, что я вообще помню их, благодаря настоящей, реальной обстановке комнат и лестницы, и мне это было чрезвычайно приятно. Расположение комнат, лестницы и коридора совершенно схоже с расположением их в Бобошине.
В Туле я очень мало и неясно помню людей, улицы и дома; только помнится одно жаркое утро весною, подходим мы с мама к булочной Вальтера под парусинную маркизу окна. Почему только эти два момента врезались в память? Но ощущение удовольствия и счастливого детского существования в эти два раза ярко помню.