Я не упомянула до сих пор об одном члене нашей семьи, о родной тетке моей матери, нашей grande tante[29] Софье Николаевне Молчановой, которую мы звали баба́ Софи́. Она была сестрой матери мама Прасковьи Николаевны Мосоловой, жившей почти безвыездно за границей. Софья Николаевна воспитывала мою мать с четырехлетнего возраста совместно со своей двоюродной сестрой Прасковьей Ивановной Раевской, урожденной Арсеньевой. Они взяли маленькую Вареньку Мосолову от ее матери, чтобы спасти ее от безалаберной жизни и взбалмошного характера ее матери, которая уже тогда развелась и жила врозь со своим мужем, а моим дедом Алексеем Петровичем Мосоловым, который сыновей Федора и Николая взял к себе, оставив дочь матери. Соглашение с Прасковьей Ивановной насчет уступки ей Вареньки, кажется, произошло очень просто и легко. Прасковья Ивановна обещала ей оставить все свое состояние, Поповку и дом на Шаболовке и сама отказалась от заветной мечты уйти в монастырь (после уже умершего мужа) ради воспитания девочки. Вместо пострижения в монахини она начала тотчас строить церковь в Поповке и против нее большой деревянный дом, тот самый, в котором мы прожили так счастливо до революции, когда он сгорел от неряшливого содержания труб и боровов на чердаке в 1922 году, простояв лет 90 свежим и крепким, еще бы на 90 лет хватило бы. Трогательная дружба двух двоюродных сестер, посвятивших себя воспитанию племянницы, продолжалась до самой смерти Прасковьи Ивановны Раевской, когда Вареньке сравнялось 19 лет. Через год или полтора она вышла замуж за моего отца, а Софья Николаевна осталась жить с нею и прожила до 1872 года, никогда не болев даже зубами. Она страшно любила свою племянницу и всех ее детей, особенно старшего Алексея, чтила память Прасковьи Ивановны и, думаю, очень уважала моего отца, во всяком случае на вид было все как следует. Мать моя была с нею невероятно почтительна, заботлива и нежна, но, думаю, что постоянное присутствие ее в семье было тягостно для отца, тем более что она была очень глуха, и мать моя тоже сильно глохла. Но отец по своей необыкновенной доброте и мягкости и из любви к жене, которая была очень привязана к «тетеньке», как она ее звала, никогда не показывал, что для него стеснительно или неудобно ее присутствие. Софья Николаевна всегда сидела за столом рядом с мама с левой стороны (отец сидел с правой) и во всех случаях и положениях занимала почетное место, и ей оказывалось почтительное внимание. Характер у баба Софи не был совсем приятным, и хотя она ко всем детям, кроме Алексея, относилась ровно и справедливо, заботилась, кутала и лечила, все-таки мы не так уж очень любили ее. Может быть, от глухоты или по старости не умела она подойти к детям и заставить их любить себя. Софья Николаевна была еще бодрая в то время, про которое я пишу, но сильно сгорбленная (спина была совсем круглая и иногда побаливала), ходила с палочкой вне дома и шмыгала ногами по полу в комнатах. Слушала в серебряный рожок, который помогал плохо. Лицо ее было очень темной кожи, но не от болезни (она всегда была здорова и ела постное, строжайше соблюдая посты), а, вероятно, темный цвет лица был у них в семье. В доме были портреты маслом разных родственниц, тоже очень смуглых без румянца, и все с приподнятой одной бровью. Платья носила Софья Николаевна темные и белые рюшевые чепцы, которые сама стирала, крахмалила и сушила на скалке, потом опять сбирала и сшивала, а «плоила» их ее горничная раскаленными щипцами. Это была серьезная работа, которую я любила наблюдать. Чепцы завязывались цветными лентами под подбородком бантом с длинными концами. Было нарядно и очень опрятно. Буколек на висках я не помню, но на ее фотографиях того времени они есть на висках, и вообще мода на них тогда еще не прошла. Три года спустя я их видела на других дамах — тетушках.