Начальство не управляло, а допекало и стало ненавистным. Да и не могло оно управлять, не зная жизни. Питер — центр власти — имел представление о ней только по высочайшим докладам, губернским и ведомственным донесениям. Администрация и полиция, да ведомство юстиции — от окружных судов до волостных — это единственные каналы, которые связывали его с нею. Неоднократно читал я эти высочайшие доклады и ведомственные донесения; как далеки они были от истинной жизни. Главное место в них занимали события, в которых составители их отличались по службе, выполняя программу укрепления власти и изображения криминальной жизни по статистическим сведениям ревизий. Они судили о жизни, как если бы мы с братом в Поповке судили о жизни в ней по пяти кражам, как будто иной жизни и не было — только одна кража. Они не имели ни малейшего представления о том, что в волостных судах отражается ничтожная доля жизни деревни, что она почти целиком шла помимо них. По их представлению, волостной суд как первоисточник давал особо ценный материал для суждения о жизни народа, а волостное правление как первая ступень все вяжущей и разрешающей власти было в их глазах центром ее. Они не подозревали, что она течет в другом русле и направляется мудростью, источник которой таился в глубинах, им неведомых и недоступных. Они не подозревали, что Иван Рыжий, который хотел, чтобы все было «по-Божески», был в ней сильнее и влиятельнее всякой власти.

Я всегда чувствовал пропасть между этими двумя мирами и с ужасом видел, что она не суживается, а расширяется. Все попытки перекинуть мост через эту пропасть или приблизить друг к другу эти миры кончались крушением и жертвами. Сколько погибло в этих попытках нашей интеллигенции, лучших людей. Пусть они ошибались, подходили к делу не так, но они болели, страдали. Они не подошли к народу, потому что только ходили в народ, а не жили с ним общею жизнью. А власть? Разве она болела? Если б болела, она воспользовалась бы этими силами, нашла бы для них работу. Нет, они были для нее только враждебны.

Дело стояло безнадежно, и ясно было, что рано или поздно оно кончится провалом старого, отживающего мира приказной власти, не желающей и не умеющей приспособиться к требованиям нового нарастающего мира. Власть не признавала его по эгоизму — не хотела слышать, не хотела видеть его. «Уши золотом нашим залила, глаза сором нашим засорила», — метко и кратко, как только умеют мужики, определял мне положение дела мой друг из старшин Епифанского уезда.

Мужики — те чувствовали и понимали раздвоенность двух миров, понимали и трагизм этого. И я, когда служил в Присутствиях по крестьянским делам в уездах Епифанском и Московском, а потом в Тульском губернском, определенно чувствовал этот трагизм. «Присутствия» эти не только не присутствовали, а постоянно отсутствовали в народной жизни. Я постарался внести в свою службу свои деревенские навыки работы. Зная вдоль и поперек Епифанский уезд, был в тесной дружбе с многими волостными старшинами и сельскими старостами и с отдельными крестьянами. Было несколько старшин в уезде, поистине мудрых администраторов и тонких психологов, понимавших вещи шире и глубже губернаторов и министров. Они прекрасно отдавали себе отчет, как власть мало знает жизнь и, стоя далеко от нее, попадала своими приказами не туда, куда следует. Тонко и умно они всегда, сколько могли, исправляли ошибки власти, приспособляли ее распоряжения к жизни так, чтобы из глупости вышло дело, претворяли безнадежное и вредное в живое, реальное и полезное.

И думалось: что было бы, если бы не было этой народной мудрости, если бы действительно вся жизнь вытекала из распоряжений далеких, не видимых никогда хозяев с заграничных «теплых вод» или холодных, «столь же далеких», питерских. К счастью, она брала начало из своих собственных самородных родников. Народ, взятый под огул, как разбойники и воры, достойные палки, был в существе своем прекрасный, умный, честный, с глубокой душой, с просторным кругозором и громадными способностями.

Да и все эти воры Никиты, Логачевы, Кочетковы, Савелии и Прошенковы — чем они хуже нас, выше их стоящих? В какой жизненной обстановке происходили эти кражи? Во дворе у нас все было открыто настежь, народу — поденных и рабочих всегда пропасть. Все в их руках, кругом, в нашем дворе, все соблазнительно — веревки, деготь, сбруя, всякий инструмент, гвозди, подоски[4] — все вещи их крестьянского обихода и хозяйства. Можно ли представить себе, чтобы в такой же обстановке, при таких же условиях у французского или немецкого фермера не было бы краж? Узнал я впоследствии их пресловутые хваленые нравы. Сидит фермер в одиночку на своей ферме, кругом огороженной, под запорами и замками, и преблагополучно у него крадут, хотя и доступа в его ферму никому нет.

Перейти на страницу:

Похожие книги