Сестра Маня в этот период моего студенчества вышла из детского возраста и стала принимать в жизни и в работе нашей деятельное участие. Все детство она страдала страшными головными болями. Здоровье ее еще в Москве внушало большие опасения. Она почти не могла учиться. С переездом в Поповку головные боли стали реже, но скручивали ее иногда так, что целыми неделями выводили ее из строя жизни. Все дома ходили тогда на цыпочках. Родители страдали за нее, не зная, чем помочь, ни советы врачей, ни применение разных рецептов не помогали. По-видимому, боли были наследственные, ибо старший брат Алексей тоже страдал ими и никакими способами не мог избавиться от них. У мамё были отчаянные головные боли, но к старости они прошли. Надеялись, что и у Мани со временем они ослабнут и пройдут. Так и случилось. С возрастом они становились все реже.

Маня была общая наша любимица. Это не выражалось в сентиментальных чувствах, а жило как-то во внутреннем признании. Нельзя было на самом деле не преклоняться перед ее высокими душевными качествами, здравым разумом и полным отсутствием эгоизма. Мамё к концу жизни была так глуха, что была бы совершенно отрезана от жизни, если бы не терпение и нежность Мани, которая неотступно была при ней и не обнаруживала ни малейшей тягости, с величайшей выдержкой и терпением передавала ей все разговоры, все происходящее вокруг. Она была таким стражем, ангелом-хранителем при стариках, что нам, увлеченным хозяйственной деятельностью и жизненной борьбой, в которой так легко огрубеть, она была незаменимым компасом в нашем поведении. Она умела всегда вовремя сказать предупредительное слово. Ее ласка или просьба всегда спасали нас от ошибок. Не только в период юных лет, но и впоследствии, когда я был уже не юношей, а мужем, никогда не мог не смиряться перед ней.

Самозабвение, с которым она ухаживала за престарелыми родителями, самоотвержение в любви к ним были так велики, что ее слово не могло не быть для нас законом. Вместе с тем наша работа не была чужда ей, она целиком была ей по сердцу. Она жила в мире наших устремлений, но умела своим участием в них придавать им мягкие формы.

Отец смотрел любвеобильно из старого в новый мир, а она также любвеобильно из нового в старый. Меньше всего она думала о себе, она всегда была полна заботами о других, начиная с родителей, семьи и кончая нищими, убогими, дурочками, прибегавшими к ней, как к своей покровительнице. Все, что вплотную соприкасалось с жизнью стариков родителей, было личною ее областью, весь строй долголетней жизни был реорганизован ею в полном соответствии с тем, как строилось хозяйство, но перестраивался он ею так, что ничуть не коробил стариков. От нее все шло и принималось, как ласка. Ни одной минуты она не была без работы. Чинила всем белье, кроила, шила платья, обучала кройке баб и вела кухню, молочное хозяйство — все-все в доме было за ней. Но, конечно, не в этих домашних хлопотах создалась ее роль примирительницы нового и старого мира. Работа ее была в духовной области. Своим тактом, любвеобилием, мягкой, нежной лаской она устраняла, сглаживала все трудные, острые моменты, утешала душевные боли, вносила спокойствие, когда поднималось внутреннее волнение, укрощала поднимающих бури. Мелкие инциденты оборачивались в шутку, а серьезные, принципиальные вопросы, вызывающие долгую глухую борьбу, разрешались иной раз слезами.

Отец попросил как-то у брата Сережи один рубль на церковь — у него ничего не было. Он был в мрачном настроении безденежья, и у него вырвалась угроза: «Ах, папа, чем только мы будем расплачиваться с долгами?» Раздражение и упрек были явно неуместны. Hand, как всегда, до слез смеялся над несоответствием такого трагизма с его рублем, а Маня превратила потом эти слова в исторические. Когда мы доводили наши требования до крайности, она говорила: «Ну конечно, а то чем же мы будем расплачиваться».

В взыскивании средств брату приходили иногда в голову варварские мысли. Однажды, никого не предупредив, во избежание возражений и сопротивления, он срубил в «Подывках» — так называлась лощина за скотным двором около гумна — два вековых дуба. Гиганты красили всю местность, их очень любили. Когда брат, сам смущенный своим поступком, сказал о нем, огорчение было большое. Всем было ясно, что из дубов этих ничего не выручишь, а главное горе было в том, что брат срубил их, ничего никому не сказав о своем намерении. Ему очень досталось от Мани, а срубленные дубы валялись много лет живым укором нецелесообразного варварства, хозяйственной запальчивости.

Перейти на страницу:

Похожие книги