В саду рядами стояли липы с толстеннейшими стволами, и в аллеях, где всегда была тень, уютно пахло сыростью и прелым листом. В трещину коры одной из лип я однажды посадил моего оловянного солдатика и вспомнил о нем только на другое лето, найти его уже не мог — он куда-то ушел, и мне, конечно, пришла на ум сказка Андерсена[57].

Был в саду и длинный пруд, покрытый плотной ярко-зеленой ряской, и казалось, точно это зеленый пол, по которому соблазнялось пройтись, но пугала легенда, что в этот пруд провалилась одна девочка. А в самой глубине сада, за деревьями, виднелся желтый флигель академической клиники, куда было опасно приближаться: там за решетками сидели какие-то страшные сумасшедшие, которые будто бы хватали из-за решетки неосторожных детей. Но это не мешало мне очень любить этот мой сад, и всю жизнь он с очарованием вспоминался (я случайно очутился в этом месте в 1915 г., сад мне показался только меньше, но разросся еще гуще, пруд исчез, а горка, на которой я играл, оказалась крошечным горбиком; я зарисовал тогда с любовью старую липовую аллею) […]

Такова была моя идиллия петербургского детства и таким сохранился в моей памяти тогдашний Петербург.

В ранней юности, когда наступила моя первая и долгая разлука с Петербургом (гимназия и провинция), у меня все время длилась томительная тоска по нем — настоящая ностальгия, и я мечтал о жизни в Петербурге, как о счастье, и если туда попадал ненадолго, это был настоящий праздник. Моя длительная тяга в «обетованную землю» была совершенно романтическим чувством и, конечно, имела большое значение в моем духовном росте…

Когда я наконец «дорвался» до Петербурга, пришли, увы, будни, так называемая «проза жизни» и неизбежный «разъедающий анализ». И мое чувство к Петербургу неожиданно стало меняться. Порой город меня до крайности угнетал, иногда же, когда пошлость, казалось, как бы выползала из всех щелей, я его ненавидел и даже переставал замечать его красоту.

Вероятно, через это надо было пройти, иначе мое чувство к Петербургу, вернее сказать, любовь была бы неполной. И, конечно, только глядя на окружающее глазами художника, можно было избавиться от гнета обывательских впечатлений и их преодолеть.

Красоты Петербурга, его стройный и строгий вид и державное течение Невы — все это были мои первые, непосредственные и пассивные впечатления детства, которые и остались родными на всю жизнь, но как художник, «активно» я воспринял Петербург гораздо позже, уже зрелым. Этому помогла новая и длительная разлука. После двухлетней безвыездной жизни и учения за границей[58] — по возвращении в Петербург он вдруг мне показался совсем в ином свете. Я его немного «забыл», и тут, по сравнению со всем виденным в Европе, я стал смотреть на него как бы новыми глазами и только тогда впервые понял все величие и гармонию его замечательной архитектуры.

Это мое «прозрение» совпало с возникшим тогда на моих глазах культом Старого Петербурга, и я с великим увлечением вместе с моими новыми друзьями — художниками по «Миру искусства» и многими архитекторами — принял с самого начала в этом движении очень большое участие[59].

Но не только эта единственная красота Петербурга стала открываться моим глазам — может быть, еще более меня уколола изнанка города, его «недра» — своей совсем особенной безысходной печалью, скупой, но крайне своеобразной живописной гаммой и суровой четкостью линий. Эти спящие каналы, бесконечные заборы, глухие задние стены домов, кирпичные брандмауеры без окон, склады черных дров, пустыри, темные колодцы дворов — все поражало меня своими в высшей степени острыми и даже жуткими чертами. Все казалось небывало оригинальным и только тут и существующим, полным горькой поэзии и тайны […]

Но если говорить и объективно, это уже был далеко не тот Петербург, который я знал в детстве (вернее, каким он мне казался), — его облик и жизнь очень менялись. Но все еще продолжало существовать прежнее сочетание — «барского» и «простонародного» — тот удивительный симбиоз «С.-Петербурга» и «Питера», который в детстве казался таким естественным, мирным и почти идиллическим.

1905-й год провел резкую черту, и после 9 января невозможно было бы представить себе, например, чтобы могли продолжать существовать балаганы с их прежним добродушием и народным наивным весельем. Все же до самой войны 1914 г., если не до революции, дожили разные петербургские типы, знакомые мне еще с детства, и еще держались по привычке многие милые черты петербургского быта, который, впрочем, уже сам себя изживал…

Я пережил в Петербурге все революционные годы. С революцией 1917 года Петербург кончился. На моих глазах город умирал смертью необычайной красоты, и я постарался посильно запечатлеть его страшный, безлюдный и израненный облик[60]. Это был эпилог всей его жизни — он превращался в другой город — Ленинград, уже с совершенно другими людьми и совсем иной жизнью.

<p>Мои детские чтения, музыка и рисование</p>Чтение

Перейти на страницу:

Все книги серии Литературные памятники

Похожие книги