На этих дягилевских собраниях я скорее всех сошелся с Левушкой Бакстом, и с ним первым я потом перешел на «ты». Он чрезвычайно франтовато одевался, носил какие-то серые клетчатые костюмы и яркие галстухи и был весьма занят своей наружностью, особенно шевелюрой, которая весьма хитро закрывала лысину. (Над ним трунили, что он носит особенный паричок, но он страшно сердился.) У него в квартире на Кирочной был настоящий будуар с духами и щетками «30 родов». Он был розовый, с большим носом, в пенсне, рыжеват, говорил медленно и лениво, растягивая слова, и забавно не выговаривал некоторых букв. Иногда впадал в задумчивость и «отсутствовал», а «разбуженный» говорил что-нибудь невпопад, что всегда вызывало общее веселье. Мнителен он был не менее Дягилева и всегда в себе находил какие-нибудь болезни. У него был совершенно особый шарм, и он был всеми очень любим. Мы с ним некоторое время до его переселения в Париж преподавали вместе в частной школе Званцевой (она так и называлась «школой Бакста и Добужинского») и очень дружны были во всех взглядах на преподавание. Как он работал, я совсем не знаю, он уединялся и, кажется, не любил, чтобы его видели за работой. Тогда он занят был в этом уединении своим «Terror antiquus»[553], но эта большая голубая картина, когда появилась на свет, оставила всех холодными, и, помнится, в среде «Мира иск[усства]» она вызвала отношение даже отрицательное, говорили, что он «перемудрил», она и не была особенно типичной для него. Незадолго до нашего знакомства Бакст вместе с Серовым был в Греции[554] и теперь «сходил с ума» по Криту и Кноссу (тогда только что были сделаны новые открытия в микенской культуре). Это путешествие сделало в нем перелом, и он уже оставлял свой несколько «надушенный» XVIII век (Эллада также сильно подействовала и на Серова — его «Похищение Европы»). Но еще до этого путешествия, вдохновившись вазовой живописью древней Греции, Бакст сделал постановки «Ипполита» и «Эдипа» в Александр[инском] театре. В тот период был лишь зародыш будущего необычайного размаха Бакста в русском балете. Я видел и его «Фею кукол» — его первое выступление в театре[555] — и знал его эскизы к этому балету. Это были первые театральные эскизы, которые мне пришлось видеть (что было задолго до первой моей работы в театре в 1907 г.), и, естественно, они не могли не подействовать на мое воображение.
Так же скоро, как с Бакстом, я сошелся с Евгением Лансере, племянником Бенуа, который был мой ровесник (мы были среди всех самые младшие). У Дягилева он бывал редко, казался как-то не в «тоне» всей атмосферы. У меня сразу же при первой встрече было такое чувство, что мы с ним давно знакомы, что бывает редко. Мне нравились в нем и приветливость, родственная Бенуа, особенная скромность и в то же время «открытость» и какое-то благородство. И по внешности он был такой: стройный, с красивым длинным лицом, с острым профилем и ясными глазами. То, что он рисовал своими мужественными и сильными руками, — его крепкая, как бы железная линия — мне импонировало чрезвычайно[556]. У него были прелестные девочки-сестры, очень похожие на него (одна из них, впоследствии по мужу Серебрякова[557] была необыкновенно талантливой художницей), и дома у них был такой же милый и патриархальный уют, как и у Бенуа. Лансере жил тогда в наследственном старинном доме Бенуа у Никольского собора с очаровательными ампирными масками над окнами.