Из дома через низенький балкон был выход в вольно разросшийся очень большой сад. От балкона шла березовая аллея, в конце которой была круглая площадка, обсаженная вековыми липами — центральное дерево от корня разделялось на три толстенных ствола. Эта «беседка» была всегда полна тени, и какой душистой, когда липы цвели! В дальней части сада всегда стояла сырость, туда еле пробивался солнечный луч — так тесно разрослись там старые клены, а за садом выросла осиновая рощица, и я больше всего любил валяться там на траве между тоненькими стволами, где всегда было прохладней и дул ветерок, и глядел на трепещущую листву молоденьких осин. Дальше, за рощей, под палящим солнцем розовели и зеленели полосы гречихи и чечевицы; они тянулись до речки Ржавки, сплошь заросшей тенистыми ивами, которая ровным полукругом огибала весь хутор.
Первые дни в деревне я был как бы раздавлен (это ощущение повторялось и еще сильнее и позже, когда я стал приезжать из Петербурга). Я был почти болен от озона и тишины. Она пугала меня, я начинал слушать биение собственной крови, не мог спать. Лишь понемногу я «отошел» и стал действительно наслаждаться природой и этой тихой и мирной жизнью, которая тут обнимала меня.
Никогда до этого лета я не знал таких звездных ночей, какие увидел. На усадьбу опускалась совсем «украинская ночь». Я любовался Стожарами, как называли в деревне Плеяды, и чудным зигзагом Кассиопеи, в котором приметил одну крошечную звездочку и назвал ее своею. Я тогда очень был увлечен Фламмарионом и знал довольно хорошо звездную карту (она была тут со мной) и на небе находил и Арктура, и Сириуса, и Вегу — и вдруг заметил новое, собственное созвездие — гигантский «Игрек», который образует Боотес и звезда из Северной Короны. Я глядел до головокружения в бездну, а в кустах щелкал и заливался соловей… Тут я был «с глазу на глаз» с природой. Огромный мир точно наседал на меня, и впервые в эти ночи я почувствовал жуть бесконечности.
Я мог слушать без конца мамины рассказы про ее жизнь, которая прошла вдали от меня, — так замечательно она рассказывала. Часто она вспоминала (а может быть, и импровизировала, но как картинно, с каким юмором и как весело и талантливо!) целые длинные диалоги. Я не могу себе простить, что не записал хоть что-нибудь из этих рассказов, — многое совсем ушло из памяти. Она рассказывала про театр, где пела (в Нижнем Новгороде, Казани, Киеве, Харькове, Одессе, Тифлисе), и про все эти города, и про здешнюю помещичью жизнь (сюда она возвращалась каждое лето) — и целая вереница людей, как живые, проходили передо мной. «Портретист» она была необыкновенный. И конечно, тут мне постепенно раскрывалась впервые и сама моя мать.
Она поступила в Петербургскую консерваторию[205], когда была уже замужем за моим отцом, и окончила ее по классу знаменитой тогда Ниссен-Саломан[206]. У нее было контральто[207]. Первое ее выступление состоялось на летнем концерте в Павловске под фамилией Борецкой[208], под которой она и пела затем в провинции, начав в опере Медведева в Нижнем [Новгороде] и Казани, куда меня к ней привозили маленьким. Теперь в ее рассказах оживлялись и мои младенческие воспоминания (я был при ней до четырехлетнего возраста […]), и она многое еще дополнила, между прочим о моей, удивлявшей тогда всех, музыкальности: я распевал все ее арии — и Зибеля, и Вани, и Ратмира, и двух княгинь — из «Рогнеды» и из «Русалки».
У отца сохранялись фотографии ее во многих ролях, те же теперь я видел и у нее. В свой первый дебют она пела Зибеля и рассказывала мне, как ей было стыдно впервые в трико. Но ее бархатный костюмчик с беретом на этой карточке был мил, и она сама, с застенчивой улыбкой и взглядом исподлобья, держащая маленький букетик, очаровательна.
От мамы я услышал о множестве театральных людей, о Медведеве и Сетове[209], известных антрепренерах (поставивших провинциальную оперу 80-х годов на значительную высоту), о разных актерах, с которыми приходилось ей служить, и о многих музыкальных деятелях, между прочим о Тартакове («Тартачини», как его прозвали в молодости в театре), который как артист рос на ее глазах, и о знаменитой в провинции драматической артистке Кадминой (она покончила с собой в Харькове, и ее трагедия послужила темой для драмы Суворина «Татьяна Репина»[210]); портрет этой истинной красавицы был в альбоме у матери (альбом этот я любил рассматривать, там была целая галерея тогдашних артистов, многие сняты были в их театральных костюмах и гримах; какой бы теперь он был драгоценностью!).