С моим другом детства, двоюродным братом Сташей, мы все больше расходились во взглядах. Хотя я, в сущности, не знал, какую форму правления я «предпочитаю» (на этом-то мы и скрещивали копья), я чувствовал, что весьма многое «неблагополучно в Датском королевстве»[314], и многим возмущался. Он же, еще будучи гимназистом, был определенным монархистом и теперь храбро высказывал свои взгляды, приводившие меня в отчаяние. Вести прения с ним было трудно, он был ловкий и остроумный спорщик, был начитан в писаниях славянофилов и легко припирал меня к стене (так же бывало и в детстве, когда мы дрались). С его точки зрения, я был презренным «западником» и «либералом». (Иным, впрочем, я и не мог стать при широких взглядах моего отца и свободолюбии моей матери.)
Со Сташей в конце концов мы совсем перестали вести политические споры, так как начинали уже серьезно ссориться.
Как ни странно и непоследовательно, но у меня порой рождалась совершенно еретическая мысль: «А что, если просвещенный абсолютизм и есть лучшая форма правления?» Но ни за что на свете я ни с кем бы не поделился этой греховной мыслью, особенно со Сташей, который бы тут лишь торжествовал. Я поступил в университет, когда только что взошел на престол Николай II, и я помню, как в Петербурге многие поддавались обаянию молодого царя, какие создавались легенды и сколько возлагалось на него надежд, которые так обидно были им названы «бессмысленными мечтаниями»[315], и какие последовали разочарования…
За последний год моего пребывания в университете меня невольно захватила волна общего протеста[316], и я даже довольно горячо участвовал в сходках, аплодировал ораторам, познакомился со многими студентами, был даже выбран в делегацию к К. К. Арсеньеву, почтенному старцу, адвокату, но по какому поводу, совсем не помню[317]. Настроение студенчества было в общем дружное, оппозиционное, и правые студенты, которых вообще было мало, стушевались и ничем себя не проявляли. Помню, как всех тогда насмешило попавшее впросак «Новое время» — газета, очевидно с большим удовольствием и торжествуя, напечатала письмо в редакцию трех студентов, весьма резко осуждавших сходки и забастовки и выражавших самые черносотенные чувства. Увы, фамилии этих верноподданных студентов — Тоиди, Каруд, Лёссо — сразу же были расшифрованы: если читать наоборот, то это были Идиот, Дурак и Осел.
Министром народного просвещения был тогда генерал Ванновский, который положил конец смуте по-военному, и я вместе со всеми моими коллегами оказался исключенным из университета. Эта необыкновенная мера имела целью принимать обратно студентов лишь по проверке их благонадежности и их, так сказать, «просеять», я был принят обратно, но государственные экзамены предстояло бы держать в присутствии полиции, которую предполагалось ввести в здание университета. Это было уже слишком, и большинство от экзаменов отказалось, но эта забастовка, как бы провоцированная самим начальством, имела для многих весьма тяжелые последствия — отдачу в солдаты для отбывания воинской повинности, а для иных и ссылку «в места не столь отдаленные»…
Небольшая группа оканчивавших решила поехать держать государственные экзамены в Одессу, в Новороссийский университет, где не было таких «беспорядков» и не принималось таких мер, как в Петербурге, и был слух, что держать там экзамены вообще куда легче… И я решил поехать тоже.
Но решиться на это с легким сердцем было, впрочем, не так легко. Меня смущало, что я совершаю точно измену по отношению к моим товарищам, с другой же стороны, меня соблазняла софистическая мысль: почему, собственно, мой отказ держать экзамены и решение, отложив окончание университета, пожертвовать целым годом моей жизни может принести пользу студенчеству и помочь пострадавшим?.. Я во что бы то ни стало хотел скорее получить диплом, и мне казалось совершенно невозможным и ужасным ждать еще один год — я просто не мог себе этого представить. Мои сомнения я постарался в себе заглушить и, хоть с осадком в душе, поехал в Одессу в настроении очень решительном и храбром.
Держа экзамены, я пережил один из самых больших подъемов в моей жизни и в первый раз ощутил в себе те волевые силы, которые в будущем проявлялись по-разному — и отдельными вспышками, и длительным напряжением. Это был настоящий экзамен на мою личную зрелость и был первым самым серьезным шагом в моей жизни, а для меня лично это был даже «подвиг».