«Я, наверное, буду любить ее, — думала я. — Хотя она только племянница жены брата Ханны, все же она из той же семьи…» Я ждала ее с нетерпением. Первое впечатление было не в ее пользу. Эмили была некрасива, молчалива, немного согнута, ходила медленно и редко улыбалась.
После первых мирных недель с ней начались бури. Никак я не могла примириться с тем, чтобы подчиниться кому-либо помимо моих родителей и Ханны. Ханне я подчинялась добровольно, в силу моей большой любви к ней. А «слушаться» этой чужой девушки только потому, что ей дана власть мне «приказывать», — я не могла.
Происходили неприятности, ссоры, слезы, от которых обе мы страдали…
Мама пишет своей сестре: «Англичанка наша довольно хороша… только с Таней они не ладят. Таня ее не боится и не привязывается к ней, делает ей все назло, и та все плачет» 13.
Когда Эмили увидела, что ей не привязать меня к себе, она всецело отдалась маленькой слабенькой Маше. И Маша настолько ее полюбила, что проводила с ней все свое время и так хорошо выучилась говорить по-английски, что забыла русскую речь.
Когда Маша забывала какое-нибудь русское слово, то она обращалась к Эмили за помощью.
Помню, как раз, за обедом, она нас насмешила. Она хотела попросить яблоко и, как всегда, по привычке, прежде обратилась к Эмили: «Emily, how is яблоко in Russian?» («Эмили, как яблоко по-русски?») И только по взрыву хохота Маша поняла, что она сама по-русски сказала то слово, которое она спрашивала у Эмили.
Глава VII
В то время весь день у нас бывал заполнен уроками. Мы вставали в восемь часов и после утреннего чая садились за уроки. От девяти до двенадцати с перерывом в четверть часа между каждым часом мы занимались с Федором Федоровичем, с англичанкой и играли на фортепиано. В двенадцать мы завтракали и были свободны до двух часов дня. После этого от двух до пяти опять были уроки с мама по-французски, по-русски, истории и географии и с папа — по арифметике. В пять часов мы обедали и вечером, от семи до девяти, готовили уроки. Два раза в неделю приезжал местный священник учить нас катехизису и священной истории, и два раза в неделю приезжал специально для меня учитель рисования по фамилии Симоненко.
Самый страшный урок был урок арифметики с папа. В ежедневной жизни я мало боялась папа. Я позволяла себе с ним такие шутки, какие мои братья никогда не посмели бы себе позволить. Например, я любила щекотать его под мышками и любила видеть, как он неудержимо хохотал, открывая свой большой беззубый рот.
Но за уроком арифметики он был строгим, нетерпеливым учителем. Я знала, что при первой запинке с моей стороны он рассердится, возвысит голос и приведет меня в состояние полного кретинизма. В начале урока папа бывал весел и все шло хорошо.
С свежей головой я хорошо соображала и правильно решала задачи. Но я быстро утомлялась, и, какие бы я ни делала усилия, через некоторое время мозг отказывался соображать.
Помню, как трудно мне было понять дроби. Нетерпеливый голос папа только ухудшал дело.
— Две пятых и три пятых — сколько будет?
Я молчу.
Папа возвышает голос:
— Две булки и три булки — сколько будет?
— Пять булок, — едва слышным голосом говорю я.
— Прекрасно. Ну, а две пятых и три пятых — сколько будет?
Но все напрасно. Я опять молчу. Слезы навертываются на глаза, и я готова разреветься. Я боюсь ответить, что две и три пятых будет пять пятых и что это равно единице. Мне это кажется слишком простым.
Папа замечает мое состояние и смягчается.
— Ну, попрыгай!
Я давно знаю эту его систему и потому, ничего не расспрашивая, встаю со стула и, с не высохшими еще слезами на глазах, мрачно прыгаю на одном месте. И правда, мысли мои проясняются, и когда я опять сажусь за занятие, я знаю несомненно, что две пятых и три пятых составляют пять пятых, что равняется одной единице. Но зачем папа задает мне такие странные задачи?
По-немецки нас учил Фо-Фо. На замечательно красиво разлинованных тетрадях он учил нас выводить сложные готические буквы.
С мама уроки были не сложны: она диктовала нам какой-нибудь отрывок, потом поправляла ошибки, которые мы должны были переписать. Уроки истории бывали еще проще. Мама открывала историю Иловайского и задавала нам выучить от такой-то до такой-то страницы.
Эмили учила нас по-английски.
С священником уроки бывали самые легкие. Он прочитывал нам несколько стихов из катехизиса и потом говорил: «Это надо усвоить-с». Так же поступал он и с историей богослужения, описанием церковной утвари и т. д.
— Не двукирием ли называется тот подсвечник, который диакон выносит во время богослужения? — спрашивал он нас.
— Да, да, батюшка, двукирием, — кричали мы трое хором.
— А не трикирием ли называется другой подсвечник с тремя свечами?
— Да, да, батюшка, трикирием, — кричали три голоса.
— Очень хорошо-с. Это надо усвоить-с.
Получивши свой гонорар, батюшка уезжал до следующего урока.
Первые уроки музыки были нам даны нашей матерью.