Один раз под вечер неожиданно явился к нам Бунин. Мы сидели за столом, пили чай. Были еще какие‑то друзья. Бунина все встретили с радостью, посадили за стол, начали расспрашивать. Он был совсем несчастный и имел вид затравленного зверя. После получения Нобелевской премии все с него требовали денег, люди угрожали кончить самоубийством, если он сразу их не выручит. Его забрасывали письмами, по улице прохода не было, премия быстро таяла. Мы старались его успокоить, но не тут‑то было. На беду, среди друзей, сидящих за столом, оказалась Валентина Павловна Преображенская, устроительница выставок Белобородова. Ей страстно захотелось украсить предстоящий вернисаж присутствием знаменитого писателя и Нобелевского лауреата:
— Ах, дорогой Иван Алексеевич, Вы должны непременно пойти завтра на открытие выставки Белобородова. Не для покупки картин, но чтобы посмотреть. Эта выставка — событие! Я за Вами зайду в отель. Я совсем бескорыстно это говорю.
Как Бунин ни отнекивался, Валентина Павловна настояла на своем: завтра в десять утра она придет к нему в отель; она действительно это сделала, но ей там заявили, что Бунин уехал рано утром и не сказал, куда. Этим, к сожалению, закончился краткий его визит на Монте Тарпео[232].
К концу нашего пребывания на Капитолии темные тучи все более и более сгущались над миром. Со времени так называемой «Оси» — германо — итальянского союза 1936 г. — политика Муссолини начала фатально и слепо следовать Гитлеру. До этого фашистская диктатура была во многом отлична от обуявшего дух и плоть Германии нацистского дурмана. Италия не знала массовых лагерей, задуманных с научной Gründlichkeit (доскональностью) для истребления жертв. Слово «еврей» воспринималось средним итальянцем просто как иновер, как например, протестант или православный; а о расах слышали итальянцы лишь в применении к породам животных. Когда Муссолини, боясь остаться без части добычи после победы Гитлера (в которую он слепо верил) объявил войну Союзникам, страна реагировала — несмотря на взрывы пропаганды — с почти трагической пассивностью. Но чем хуже становилось общее положение вещей, тем более усиливалось личное влияние Фюрера на Дуче. Зависимость эта, правда, начала уже выявляться в многочисленных событиях ежедневной жизни и до таких роковых решений, как бессмысленное вступление Италии в войну в 1940 г. Муссолини, например, славился «латинской» лаконичностью и четкостью своих речей: они легко — помимо воли — запоминались и возбуждали толпу. Теперь он стал подражать многословному Гитлеру; обращения его к скучающим слушателям стали нескончаемы и бессильны.
В конце двадцатых и в тридцатые годы были проведены удачные новшества в городской архитектуре Рима. Например, была создана новая via dei Fori Imperiali, соединяющая площадь Венеции с Колизеем, — действительно царская аллея, открывшая зрителю все сердце Древнего Рима; или неповторимая via del Mare, окаймляющая низ Капитолия. В последние же годы были открыты уродливый и кривой Corso del Rinascimento и сильно повредившая красоте площади св. Петра — via della Concilliazione. В самый разгар итало — германской дружбы было назначено торжественное посещение Рима Гитлером. Он приезжал на несколько дней навестить своего друга Муссолини. Чтобы подготовить ему встречу достойную времен и вкусов римских императоров, на пути его был инсценирован колоссальный искусственный пожар — весь Колизей был объят пламенем (в память Нерона?). Окна нашей квартиры были ослеплены отблесками зловещего огня. Весь город был полон немецкими жандармами. В особенности они стерегли Капитолий, где Гитлер должен был присутствовать на всех торжествах и приемах города. Очень меня оскорбило, когда немецкий полицейский в штатском подскочил ко мне на Капитолийской площади, встал почти вплотную и сфотографировал меня. Было ощущение, что город более не наш, что мы завоеваны дерзким неприятелем.
Вечером произошел волнительный эпизод. В далекой части города, на Монте Марио, лежала при смерти молодая женщина, сербка, очень отдаленная знакомая. Гита, моя подруга, прислала ее ко мне за несколько недель до этого с просьбой помочь ей найти хорошего преподавателя пения. Она была беременна на седьмом — восьмом месяце. Роды оказались трагическими: ребенок погиб, она умирала. Конечно, Фламинго решила, что именно ее долг лечить роженицу, и по очереди с другой, тоже бесконечно доброй русской дамой, маркизой Кампанари, они дежурили в больнице днем и ночью. Тем временем из Сербии приехал к умирающей ее муж, молодой врач. Он обругал всех итальянских докторов, заявил, что он отвезет жену в Белград, где лечат новыми средствами, а пока что стал заворачивать ее в мокрые ледяные простыни (у нее была в это время температура 41°); она вскакивала, как бешеная, с постели и с визгом и криками бегала по коридору больницы к ужасу больных, сестер и врачей.