Я был потрясен и увлечен. За первым опытом последовали другие. Я стал писать стихи чуть не каждый день. Давались они мне легко. Слова ловко укладывались в размеры, рифмы бежали одна за другой. Особенно часто вдохновению приходило ко мне во время уроков латинского и греческого языков. Тогда я становился глух и слеп ко всему всему окружающему и уходил в свое творчество. За час я иногда успевал написать стихотворение в 20-25 строчек. Я был в состоянии какого-то постоянного духовного опьянения. Я чувствовал, что в мою жизнь вошло что-то новое, яркое, жгучее, что-то такое, что открывает предо мной какие-то заманчивые, неизведанно прекрасные дали. И, полный подъема и восторга, я стремительно бросился вперед по новому пути.
Это было очень кстати, ибо мое душевное состояние с переходом в седьмой класс вступило в полосу кризиса. Причин тому было несколько.
Лето 1899 г. я проводил в Омске на «санитарной станции» для выздоравливающих военных, куда мой отец был отправлен в качестве заведующего. «Станция» была расположена в нескольких верстах от города в небольшом лесу. Больные помещались в палатках, а врач имел в своем распоряжении деревянный дом барачного типа, стоявший в середине большого сада. Вся наша семья переселилась на «станцию» вместе с отцом. Чемодановы приехали к нам в гости из Москвы. Мы жили лето вместе, и наши отношения с Пичужкой стали еще более тесными. Нам было уже по пятнадцать с половиной лет. За год Пичужка сильно повзрослела. В ней развились болезненное самолюбие и чрезвычайная мнительность. Она стала ревнивой. Как-то раз в то лето я знакомил ее с картой звездного неба и потом попросил ее выбрать ту звезду, которая поправилась ей больше всего. Пичужка оглядела небосвод и указала пальцем на Капеллу в созвездии Возничего. Я засмеялся и сказал;
— По Сеньке и шапка. Знаешь ли, какую звезду ты выбрала? Капелла — звезда ревности.
На Пичужку это произвело сильное впечатление. На протяжении лета мы вместе много думали, читали, переживали, а также — чего не было раньше — много ссорились. Впрочем, за это последнее я должен принять значительную долю вины на себя. Девизом моим в то лето было: «Хочу и буду!» — и этот принцип я проводил в жизнь круто, прямолинейно, не всегда считаясь с чужими чувствами, даже с чувствами столь близкого мне человека, как Пичужка. Однако, когда лето кончилось и Пичужка уехала в Москву, я остро почувствовал всю глубину своей потери. В своем дневнике я патетически записывал: «Маленький желтый вагон второго класса унес все, что у меня есть дорогого на свете». А вместе с тем я чувствовал, что лишился редкого друга, — может быть, даже больше, чем друга, — с которым привык делиться всеми своими мыслями, переживаниями, намерениями. С этого времени и вплоть до окончания гимназии моя переписка с Пичужкой стала особенно частой, обширной, многогранной. Но она все-таки не могла полностью заменить личное общение. И это невольно рождало в моей душе чувство неудовлетворенности и грусти.
Другим обстоятельством, действовавшим разъедающим образом на мою психологию, был сильно обострившийся как раз в это время разлад между мной и моими родителями, в особенности между мной и матерью. В сущности, ничего серьезного не было. Просто в нашем доме разыгралась еще одна вариация на старую, как мир тему об «отцах и детях». Но мне тогда она казалась событием исключительного значения, и я глубоко переживал ее. Мои родители, как и все родители вообще, считали, что именно они держат в руках «истину», и, естественно, старались вложить свою «истину» в мою голову, причем мать благодаря своему горячему, вспыльчивому темпераменту не всегда делала это с учетом моего самолюбия. А ведь мальчишки в 15-16 лет дьявольски самолюбивы! К тому же я от природы отличался упрямством и самостоятельностью.
— Ну, на что это похоже? — часто бывало говорит мать. — Ты эгоист, ты сух и бессердечен, ты ни с кем не уживаешься, ты всем норовишь сказать что-нибудь грубое и неприятное… Разве так поступают хорошие сыновья?
— А зачем мне быть «хорошим сыном»? — саркастически отвечаю я. — И где доказательства, что так называемые хорошие сыновья действительно являются хорошими?
— Ты молод и ничего не понимаешь! — начинает горячиться мать. — Ведь я стараюсь для твоей же пользы. Вырастешь — сам благодарить будешь.
— Что ты все о моей пользе печешься? — возражаю я. — Я сам о себе позабочусь. Есть голова на плечах. Просто ты хочешь подогнать меня под известные рамки, которые тебе привычны. Но я этого не желаю. Я не позволю родительскому деспотизму насильно связывать мою волю.
Мать приходит в раж, краснеет, начинает кричать, что я «дерзкий мальчишка», что она готова «отказаться от меня», что в 40 лет я пожалею о своем теперешнем поведении, и затем, хлопнув дверью, уходит в свою комнату. А вечером я берусь за свой дневник и вывожу в нем строки вроде следующих: