Он не знал, что сказать. Искал слова и не мог найти — да, рад, конечно, но и не рад тоже, — и вдруг из темноты до них донесся яростный стук, смешанный с шипением. Оба вздрогнули. У кого-то на шоссе лопнула шина, подумал Хиро, но звук все не умолкал, и он не знал, с чем сравнить это шипящее тарахтение. Глаза у Рут забегали. Он насторожился.
— Змея, — прошептала она, схватив его за руку. — Гремучая змея. Кажется, кто-то идет по тропинке.
Гремучая змея. Откуда-то из глубины сознания поднялась, качаясь, отвратительная приплюснутая головка, глянули холодные безжизненные глаза. Он вспомнил себя мальчиком в токийском зоопарке, цепляющимся за руку
— Быстро прячься. — Кровь бросилась Рут в лицо. — Туда, за дом.
Отвратительная приплюснутая головка, трепещущий язык. Нет, он пока еще в своем уме. Не пойдет он никуда.
— Ну! — Ее голос был жестким, неумолимым. — Иди, кому сказала!
Ее руки толкали его к выходу, сетчатая дверь распахнулась, потом захлопнулась за ним, как хищная пасть. Он стоял на крыльце, вглядываясь в жерло ночи и соображая, не притаиться ли прямо тут, не переждать ли, пока встревоженное пресмыкающееся и все его плоскоголовые родичи не попрячутся обратно по своим норам. Он перевел дыхание и затаился, вслушиваясь. Все кругом было тихо. Ни змеи, ни человека. Но он вспомнил прошлый раз, вспомнил, как скрипели доски крыльца под Рут и ее
На всякий случай.
Проснулся он с первыми лучами рассвета. Что-то его разбудило, какая-то звуковая рябь на периферии сознания. Его взгляд упал на знакомые потолочные балки, на усталую, мертвую древесину; комната была залита ядовито-зеленым болотным светом. Он моргнул раз и еще раз, пытаясь понять, что за шум его потревожил. Птицы знай себе честили друг друга в гуще ветвей, временами важно подавала голос лягушка, или ящерица, или кто там еще, и кто-то прерывисто лопотал, вроде как обезьяна — если тут вообще обезьяны водятся. Но в этом не было ничего необычного, такие же звуки он слышал день и ночь с тех пор, как выбрался на берег. Природа, одним словом. Мельтешение бесчисленных маленьких жизней — жабы, и гусеницы, и прочее, и прочее… Чего бы он только не отдал за хорошую дискотеку, за гам голосов поверх грохота музыкального автомата, за взрывы смеха и возгласы из бара, за рев подъезжающих и отъезжающих больших «хонд» и «кавасаки»… Но вот, вот оно опять. Какое-то пыхтение, скулеж — то ли собака рвется с поводка, то ли старый астматик поднимается по лестнице.
Слушая в полудреме это подвывание, он вспомнил дедушку. Когда Хиро был маленьким и они жили в Киото, он спал со стариком в одной комнате, а потом дедушка умер, и
Но вот — странное дело — разбудивший его скулеж превратился в гавканье, настоящее гавканье, вполне отчетливое, и на миг ему пригрезилось, что рядом спит его
Двумя часами раньше в каких-нибудь полутора милях оттуда сын Юлонии Уайт Петтигру проснулся от тонкой трели часов-радио, сменившейся приглушенными звуками барабана и гитары. Ройял выключил радио и сел; темнота стиснула его, словно кулак. Заснул-таки, хотя знал, что к четырем надо быть как штык, так Джейсон Армс сказал, иначе проворонит все на свете. Но теперь-то он бодрствовал, вдыхал запахи земли и слышал ее звуки — все звуки до единого, вплоть до мышиной возни на кухне, полета летучих мышей, легчайшего шороха спаривающихся земляных червей в траве под окном. Глубоко и размеренно дыша, стараясь утихомирить бешено крутящееся в груди колесико, он обонял мир, который казался ему свежим, заново рожденным из ночной гнили и восхитительно сладким, бодрящим и желанным, как неразвернутая палочка жевательной резинки «Биг ред».