– И тогда ты делаешь из своей жизни, своих идей и своей мечты… воздушных змеев.

Нам оставалось всего несколько дней, и на прощание мы ходили смотреть на лес, пруды и старые тропинки, которые больше не увидим вместе. Конец лета был мягким, как будто из нежности по отношению к нам. Казалось, самому солнцу жаль покидать нас.

– Я бы так хотела что‐то сделать из своей жизни, – говорила мне Лила, как если бы меня не было рядом.

– Это только потому, что ты недостаточно меня любишь.

– В том‐то и дело, что я люблю тебя, Людо. Но именно это и ужасно. Ужасно потому, что мне этого мало, потому что я еще продолжаю “мечтать о себе”. Мне всего восемнадцать лет, а я уже не умею любить. Иначе я бы не думала постоянно о том, что сделать со своей жизнью, я бы полностью забыла себя. Я бы даже не мечтала о счастье. Если бы я действительно умела любить, меня бы не было, был бы только ты. Настоящая любовь – это когда для тебя существует только любимый. И вот…

Ее лицо приняло трагическое выражение.

– Мне всего восемнадцать лет, а я уже не люблю! – воскликнула она и разразилась рыданиями.

Я не особенно волновался. Я знал, что за несколько дней она отказалась сначала от занятий медициной, а потом – архитектурой, чтобы поступить в Школу драматического искусства в Варшаве и сразу стать национальной гордостью польского театра. Я начинал понимать ее и знал, что моя обязанность – оценивать в качестве знатока искренность ее голоса, ее горя и ее растерянности. Она почти спрашивала меня, отстраняя прядь волос рукой, что мне до сих пор кажется самым красивым женским жестом, и следя за мной уголком голубого глаза: “Ты не находишь, что это у меня выходит талантливо?” И я был готов на любые жертвы, лишь бы спасти в ее глазах высшую красоту романтизма. В конце концов, я имел дело с девушкой, чей кумир Шопен, больной туберкулезом, ради прихоти Жорж Санд отправился умирать во влажный климат зимней Майорки, и которая часто напоминала мне с горящими надеждой глазами, что Гельдерлин сошел с ума от любви, а два величайших русских поэта Пушкин и Лермонтов погибли на дуэли, первый в тридцать семь лет, а второй в двадцать семь, и что фон Клейст покончил с собой вместе со своей возлюбленной. Все это, говорил я себе, смешивая на этот раз славян и немцев, – польские истории.

Я взял ее за руку и попытался успокоить, чувствуя на своих губах нечто, начинавшее сильно напоминать лукавую улыбку дяди Амбруаза.

– Может быть, дело в том, что ты меня не любишь, – повторил я. – Тогда, разумеется, это не то, чего ты ждала. Но все еще будет. Может быть, это будет Бруно. Или Ханс, ты его скоро увидишь, ведь говорят, немецкая армия действует на польской границе. Или ты встретишь кого‐нибудь другого, кого полюбишь по‐настоящему.

Она замотала головой, в слезах:

– Нет, я люблю именно тебя, Людо! Я действительно люблю тебя. Но не может быть, чтобы любовь была только тем, что я чувствую. Или же я ничтожество. У меня мелкая душа, я поверхностна, не способна к глубине, величию, потрясению!

Я вспомнил дядины советы и, в некотором роде взяв твердой рукой веревочку моего прекрасного воздушного змея, чтобы помешать ему затеряться в этой славянской буре, притянул ее к себе; мои губы прижались к ее губам, и моей последней сознательной мыслью было: если то, что дает мне Лила, не есть “настоящая, большая любовь”, как она сейчас крикнула мне, – ну что ж, тогда жизнь еще более щедра на красоту, радость и счастье, чем мне представлялось.

В тот же вечер она уехала в Париж – непреднамеренно, но и не без улыбки я как бы смешиваю с грамматической точки зрения слова “она” и “жизнь”, – где ее ждали родители и где припертые к стенке Радзивиллы, Сапеги, Потоцкие и Замойские патриотично отказались от преследований, чтобы не чернить одно из самых известных в Польше имен (в то время как менее заботящиеся о чести государственные деятели предавали себя позору и склонялись в Мюнхене перед нацистской сволочью). Один раз я ходил в “Гусиную усадьбу” – Тад и Бруно занимались упаковкой картин, скульптур и всякими “мелочами”, в числе которых была выплата жалованья садовникам и слугам, представлявшая иногда сложную проблему. Портрет полковника Яна Броницкого в Сомосьерре, уже снятый со стены, ждал укладки в ящик и возвращения на родную землю. Подловский бродил из комнаты в комнату, отбирая мебель, которая будет продана для уплаты жалований и долга в “Прелестном уголке”: Марселен Дюпра отказывался его забыть. Поставщики из Клери также не расположены были смягчиться и старались завладеть всем, что могло возместить им убытки. Все уладилось через несколько недель, когда Генуся согласилась наконец расстаться с одним бриллиантовым “подарком”, и много мебели, в том числе рояль и глобус, осталось на месте, в надежде на возвращение в замок, но пока что Бруно был в отчаянии при мысли, что рискует потерять в этом деле свой “Стейнвей”. Что касается Тада, более занятого политическими событиями, чем материальными заботами, то он встретил меня с кипой газет на коленях.

Перейти на страницу:

Похожие книги