Затем мы уходили из “памятного крыла” погулять по аллеям парка; Тад и Бруно скромно удалялись, и мы оставались одни. В конце аллеи начинался лес, что‐то шептавший то голосом сосен, то голосом моря; среди его огромных зарослей вереска были уголки земли и скал, куда, казалось, никогда не заглядывало время. Я любил эти заповедные места, погруженные в некие тайные мечтания о других геологических эпохах. Песок еще хранил с прошедших дней следы наших тел. Лила переводила дыхание; я закрывал глаза на ее плече. Но вскоре красно-синий уланский мундир смешивался в вереске с королевским платьем, и не было больше ни моря, ни леса, ни земли; каждое объятие охраняло жизнь от всех опасностей и всех ошибок, как бы очищая ее от обмана и притворства. Когда сознание возвращалось, я чувствовал, как мое сердце медленно входит в гавань со спокойствием больших парусников после долгих лет странствий. И когда после ласки моя рука, отнятая от груди Лилы, касалась камня или коры дерева, они не казались мне жесткими. Иногда я пытался любить с открытыми глазами, но всегда закрывал их, потому что зрение отвлекало меня и заслоняло мои чувства. Лила немного отстранялась и смотрела на меня взглядом, не лишенным суровости.
– Ханс красивее тебя, а Бруно гораздо талантливее. Я себя спрашиваю, почему я предпочитаю всем тебя.
– Я тоже, – говорил я.
Она смеялась.
– Я никогда ничего не пойму в женщинах, – говорила она.
Глава XVI
Мне казалось, что Бруно меня избегает. Меня мучило выражение горя на его лице. Обычно он проводил за роялем пять-шесть часов в день, и иногда я подолгу стоял под его окном и слушал. Но с некоторых пор наступила тишина. Я поднялся в музыкальную гостиную – рояль исчез. Тогда мне пришла явно безумная, но соответствовавшая моему представлению о любовном огорчении мысль, что Бруно бросил свой рояль в море.
В тот же вечер, идя по тропинке в поисках Лилы, я услышал аккорды Шопена, смешивающиеся с шепотом волн. Я сделал несколько шагов по песчаной дорожке, усыпанной зелеными иголками, и вышел на пляж. Слева я увидел рояль под большой сосной, сгорбившейся, как свойственно очень старым деревьям, чьи вершины как бы грезят о прошлом. Бруно сидел за клавиатурой в двадцати шагах от меня; я видел сбоку его профиль, и в морском воздухе лицо его казалось мне призрачно-бледным – предвечерний свет скорее приглушал, чем выделял краски; чайки пронзительно кричали.
Я остановился за деревом – не для того чтобы спрятаться, а потому что все было так совершенно в этой бледной северной морской симфонии, что я боялся нарушить одно из мгновений, которые могут длиться всю жизнь, если иметь хоть немного памяти. Чайка вырывалась из дымки, прочерчивала воздух над водой и улетала, как нота. Только пена шипела, и Балтийское море – всего лишь водное пространство, всего лишь смесь воды и соли – стихало на песке перед роялем, как собака, которая ложится у ног хозяина.
Потом руки Бруно замерли. Я подождал несколько минут и подошел ближе. Под густой спутанной шевелюрой лицо его по‐прежнему напоминало птенца, выпавшего из гнезда. Я искал что сказать, потому что всегда приходится прибегать к словам, чтобы помешать молчанию говорить слишком громко, когда почувствовал позади чье‐то присутствие. Лила была здесь, босая, на песке, в изумительном прозрачно-кружевном платье, которое, видимо, взяла у матери. Она плакала.
– Бруно, мой милый Бруно, я люблю тебя тоже. Что касается Людо, это может кончиться завтра или продолжаться всю жизнь, это не зависит от меня, это зависит от жизни!
Она подошла к Бруно и поцеловала его в губы. Я не ревновал. Это был не такой поцелуй.
Я опасался совсем другого соперника, я видел, как на тропинке под соснами он держит за повод двух коней, Хансу опять удалось перейти границу, чтобы побыть с Лилой. Напрасно она объясняла мне, что по воле веков и истории одна из ветвей генеалогического древа Броницких простиралась до Пруссии, – присутствие этого “кузена”, кадета военной академии вермахта, казалось мне невыносимым. В том, что он в своем костюме джентльмена-охотника хладнокровно стоит рядом с нами, я усматривал навязчивость и наглость, которые меня выводили из себя. Я сжимал кулаки, и Лила встревожилась:
– Что с тобой? Почему у тебя такой вид?
Я ушел от них и углубился в лес. Я не понимал, как могут Броницкие, каковы бы ни были их родственные связи, терпеть присутствие того, кто, может быть, готовится в рядах немецкой армии захватить священный “коридор”. Я только раз слышал, как сам Ханс коснулся этой темы после одной особенно ядовитой речи Гитлера. Мы все сидели в гостиной у камина, где огонь плясал и ревел голосом старого льва, мечтающего о смерти укротителя. Тад только что выключил радио. Ханс смотрел на нас.
– Я знаю, о чем вы думаете, но вы ошибаетесь. Гитлер нам не хозяин, он наш слуга. Армии не составит никакого труда смести его, когда он перестанет быть нам полезен. Мы положим конец всей этой низости. Германию снова возьмут в свои руки те, кто всегда заботился о ее чести.
Тад сидел в кресле, протертом до дыр историческими ягодицами Броницких.