Таково мое мнение, господа. Никому не скажу, виду не подам. Сделаю все от меня зависящее, чтобы ваша активность ограничилась взаимными доносами и нежеланием жить с папами-мамами, мамами-папами.
На телевизионном окошке виражили по нью-йоркским закоулкам беззвучные машины: не скрипели тормоза, не сопровождала сирена вращение вспышками на лбу воронка, ведомого Старски и Хатчем [4] , пистолет в руках
– Арнон, ты решил смотреть фильм без звука?
– Извини, я так много видел похожего, что был совершенно уверен, будто все слышу.
30
Во всем изящном стояли восточные нахалюги – от начала Крестного Пути до шоссе, ведущего к храму Марии Магдалины. Нахалюги не были профессиональными туристоводами, никаких особенных путей и мест не знали; они, нахалюги, были стройными молодыми представителями угнетенных и оккупированных – за это и любили их туристы. Такие молодые, такие стройные, а уже угнетенные! Иногда помогает.
Нахалюги, не обращая на меня внимания, пытались продать свою угнетенность Версте, вытянутой мною в Иерусалим, ибо Верста – в платье цвета
– Витька, накрылся мой нос – я сгорю…
Хамсин. Если говорят, что он плывет, хамсин, плывет, изгибается – сочиняют. Хамсин тверд, и краски его – на сером и голубом. Желтое от него светлеет, белое – темнеет. Хамсин вздувает гланды твои и полипы, и ноздри твои слипаются. Хамсин мог бы сойти за мороз – но это не по моей части.
– Верста, меняем направление – хочу тебя угостить настоящим кофе.
Охамсинелая Верста покорно развернулась, даже не забранилась. Первый раз в жизни я пил кофе в провале «Сильвана» после полудня. Первый раз в жизни пил я кофе у Абу-Шукрана, одетый не в мундир, а в серые «Ли», муругую распашонку, обутый во французские плетеные шлепанцы. Нет на моей груди золотого тавра «Армия Обороны». Я беззащитен. Обороните меня, ребятки, – покуда я пью тяжкий Абу-Шукранов кофе, и Верста его пьет – перегородив ногами чуть ли не весь пролом, чуть ли не придерживая коленями низко приспущенное лицо торговца ношеными вещами. Протягивает мне торговец сигарету «Фарид». Узнал? Узнал. Сколько раз я твой мешок выворачивал наизнанку, искал взрывчатые во хламе – взрывчатые для освобождения Палестины. Ни черта я не нашел. Но и ты Палестину не освободил. Квиты. Тридцать видов орешков продают в лавке напротив. Сорок видов пряных присыпок.
– Верста, хочешь орешков?
– Нет… Слушай, ка-акой кофе! Как он его делает? Почему у него все как-то вместе: гущи нет, а сама вода такая густая?
Абу-Шукран затаился в самой глубине провала: готовил три спецчашечки богатому клиенту – торговцу радиоаппаратурой. Пацанчик-слуга ждал исполнения заказа, побарабанивал едва чуемо по латунному кривенькому подносу. К подносу напаяны жесткие проволоки, соединенные кольцом, – держалка. Побарабанивает – в ритм, идущий из хозяйского магазина: минимум пять приемников на одной волне, и великий старый артист поет: «Любимая, любимая, как могла ты оказаться столь далеко, что сок твоих губок стал горечью на моих пересохших устах, – увы! Любимая, любимая, как могла ты…»
На искусственной дерюге узлов, в которых лежат пряности и орешки, написано
Вернулись на Крестный Путь. Возле ларька, толкающего открытки, порнографической отчетливости духовные картинки, фотопленку и соки-воды, стояли табуретки, похожие на абу-шукрановские, но поновее. Я взял бутылочки «Севен-Ап» – со дна холодильного сундука, в зеленом тумане.
Верста притянула к себе глоточек – я видел, как прошел он по соломинке, – и возрадовалась:
– Почти как ситро!
– Потому и взял… А ты присядь, в ногах правды нет.
– Но правды нет и выше.
– Остроумная женщина Верста.
– Гнусный идиот Витя.
Группа интеллигентных пилигримов шла по направлению к Гефсиманскому Саду – глядеть с терраски на как бы бетонные рассевшиеся дерева, отделенные от ухоженных травяных грядок.
За ними шел турист с женою, турист малого роста, в полубелом, прикрытый вариантом канотье. Рядом шла его высокая жена – лет на пятнадцать моложе. Вдруг турист стал красно-сливовым, качнулся, и вырвало его прямо под ноги высокой молодой жене. Усадила туриста жена на табуретку в четверти метра от нас с Верстою, сняла с него канотье и скорострельную камеру «Кодак», сдернула с собственной шеи косынку, подхватила протянутую ей бутылку с содовой – и оттерла мужу плешину. Зашептала, закопошилась – и муж отошел, тронул ей руки.
– Возраст, – сказал невесть откуда взятый человек с жестяным ковшом. – Сегодня очень жарко.
В ковше была вода, ее же плеснул человек на запакощенный участок – замыл, чтобы никто не отвращался.
– Тебе не противно? – спросила Верста.
– Нет. А если б мне так пришлось – ты бы меня вызволять стала? Медицинская сестра в беленькой косыночке…
– Ты у меня, наверно, сто раз валялся в обнимку с унитазом.
– Я тебя вроде о чем-то спросил.