А под мостом, внизу, – тусклая, без каких бы то ни было отражений, водица в полном немотствии перемежала у свай дробленый плавучий мусор. За лето река почти совершенно обмелевала, и над ее поверхностью воздвигались окисленные металлические балки и штыри, некогда прянувшие из нутра взорванной в войну электростанции, стены которой цельными кусками втянуло дно.
Вдруг наклонясь, Жанка приподняла Агунова над землею и рывком обрушила на перила – и вновь подняла, норовя исхитриться так, чтобы краткий этот полет непременно оказался парным: она не только не старалась избегнуть падения, но даже приникала к Агунову еще плотней и неотвратимей; тело ее источало горький ледяной пот.
Охваченный ужасом, Агунов захохотал, вобрался пальцами в едкие чугунные арабески оградного литья и, преодолевая Жанкину страсть, изо всех сил пнул ее носком штиблеты под низ живота. Телесная мякоть с готовностью повстречала агуновский удар и, с пристаныванием «бей… бей…», до того плавно подвинулась врозь, что Агунов не без усилий отвел от себя соблазн испытать испытанное – вновь и поемче, с каждою пробою разгоняя отмашку.
Жанка упала на проезжую часть. Там ее словили Седой и Волик и, нарочито суетясь, потащили на тротуар.
Обругался вынужденный затормозить водитель крытого грузовика; Жанка прокричала ему свое, но слов их Агунов не уразумел, потому что по мосту широко понесло столь частым в августе предвечерним ураганом, и покатились на Залютино и до Лесопарка трехвагонные трамвайные составы, биясь неавтоматическими дверьми.
В обмен на свободу распростертая на асфальте Жанка пообещала утихнуть. Ее допустили встать и подойти поближе.
Обратя к Агунову свое бледноротое, с кошачьею переносицею и больною кожею лба и скулок лицо, куда под углом были встреляны темно-кубовые глаза, обнесенные ломкими вороными ресницами, Жанка пробормотала: «Пошел ты на х…, сука», – и плюнула наперерез агуновскому к ней движению; слюна пришлась ему на выставленную для пощечины ладонь. Двойным мазком – туда-и! сюда-и! – Агунов обтерся о Жанкину щеку, а затем угнал ее прочь, так что она отлетела далеко в сторону и вновь завалилась.
Юность, ранняя и свирепая, всегда блюла несказанную тайну расставания – и обыкновенно не ошибалась: в ее тогдашней молве победителем слыл тот, кто первым успевал произнесть разрешающее заклинание вечной разлуки. Потому именно возможности
Агунову допускалось еще свести Жанку по склону в прибрежную посадку и там застебать ее, зачуханить, вынудить ее признать сказанное небывшим.
Но вместо того все обеты и правила отменились в нем в одночасье, и вся агуновская природа изготовилась к своему первому (из несчетных впоследствии, по видимости вредоносных, а между тем – спасительных) празднеству Перемены, то есть воистину полного оставления одной и начатия новой – жизни, чья ткань чудесным образом не содержит в себе ни единого атома от жизни прежней.
Многосвязный хитрый обиход посадского юношества еще продолжал в нем воссоздаваться, наподобие принципиальной схемы прибора следящего назначения; сейчас все узлы этой схемы мерцали рубиновым. Однако сам Агунов как бы завис поодаль наблюдаемого, с трудом сохраняя готовность к необходимым в его положении действиям.
– Ты ее не имел, как сам хотел, – сказал Седой. – Она честная. Я прав?
– Ты прав, кацо, как мое левое оно.
– Ты что-то, блядь, Игорек, что-то расшутился, блядь.
Беседуя, Агунов отшагнул – и начал удаляться, а по сторонам от него шумно загуляли тайный агуновский ненавистник Седой и созерцало Волик, с легкостью уболтанный Седым не препятствовать Жанке во мщении; сама Жанка поднялась и убежала.
И только лишь одна простодушная, фабрично-заводская, с морковным, о трех гребешках, колтуном под полимеровою косынкою, гудела и ухала им вдогонку: «Ну от же хулиганье такое засраное! от подойди еще к ней! я тебе о-такую морду набью! о-такую морду твою собачую!» – несомненно видя и понимая, что те, сатанинские малолетки, все равно отступали, закуривали сигареты «Пирин» или, может, «Витоша» и оказывались далече, уже за 15-м «Гастрономом», по пути врубаясь плечами в мимоидущую скромную молодежь.
С младенчества Агунов видел скверные сны.
Соседка Миля показывалась ему, сведя с себя бретельки; Агунов подступал к ее соскам с принадлежавшими матери никелированными маникюрными кусачками и не изымал эти, сходные с пышно распаренным изюмом, грубо запечатленные – наяву ни разу не виденные, – выступы, но долго испытывал их резцами, покамест не доходило до восхищения и крика.