Анечке даже чемодан не открыли – знали, все передано голландскому посольству, а камешков – нет, металлов – нет… Октябрь наискосок сквозь стекло, Славка расхристанный – сквозь стекло. Об этом писывали – плохо, талантов нетути, но писывали, так что я писать не буду, я с тобой, Анечка, поеду, со второй попытки. Шмонайте меня еще раз, будьте настолько любезны, я еду вон с той молодой дамой в слезах. На повторный курс понимания, расставания и прощания. Решил более внимательно осмотреться в материале. Повторение – мать учения, фоньки! Анечка, я согласен: не с чем прощаться, сам испытал. В случае каких-либо осложнений – скажешь мне, я тебя обучу повторному прощанию… Острю я, острю, остроумно себя веду – не понадобятся Анечке мои уроки. Прощание, расставание: ах, как похоже на неверно понятого Мандельштама, я тебе его пришлю, когда он выйдет в «Библиотеке поэта» (большая серия).

…Слава, иди наконец домой, я постою, провожу – мне еще раз прокатиться нетрудно: я один теперь, бессемейный, сочту своим приятным долгом помочь. Миша Липский проконсультировал, а я – сопроводил. Не слушается меня язык: бен-Ханукия говаривал, что Моисей тоже был косноязычен, а из Египта народ вывел! Давай я буду косноязычным Моисеем, а ты, Анечка, будешь нашим народом, и я тебя выведу… Времени нет – в другой раз.

* * *

Над слиянием Ворсклы и Мерлы разошлись под самолетом облака, раздвинулись по всей глубине. Анечка посмотрела в иллюминатор и увидела самое себя, лежащей внизу.

<p>18</p>

Мы все утро, весь день пытались стреножить ее – а она не давалась, страшная школьница в темно-синем форменном сарафане на белую блузку.

Стоило броситься на нее в лобовую атаку, как она тотчас же притворно затихала, рассасывалась по переулкам, – лишь догорали, сипя и взлетая сажей, автомобильные покрышки. Тогда и мы отступались, доставали одинаковые белые пачки «Тайм», закуривали. Но наш перекур прекращался на пятой-шестой затяжке: школьница выпрыгивала из подворотни, визжала «Фаластын, Фа-ла-стын!» – и на третьем слоге этого запрещенного слова в нашу сторону летели камни, грозя моей оскаленной смуглой морде в черных очках, тонко оправленных в золотоподобный металл.

Ежели бы майор Яари имел сегодня право на приказ открыть огонь – все было б иначе: на расстоянии нескольких метров пуля, выпущенная из моей легкой боевой малокалиберки, попадая в грудь, проходит насквозь, унося за собою кусок спины размером с суповую миску. Но еще утром передовые подразделения оказались вынужденными четырежды применить инструкцию о введении в действие огнестрельного оружия. Кроме того, в школьниц стрелять было нельзя, хотя на расстоянии нескольких метров, да еще и сквозь противосолнечные стекла, с полудюжиною кровоподтеков на теле, я готов был палить в кого угодно, хоть бы и в Рамаллу – сумасшедшую малую стервь. Но применять инструкцию о введении в действие больше не разрешалось, и мы шли на стервь в лобовую атаку, заслонясь противодемонстрационными александро-македонскими щитами, с дрекольем казенного образца, – мужья, решившие во что бы то ни стало доказать раз и навсегда – кто в этом доме хозяин. И, подбежав почти вплоть, успевали заметить, что не баба она, не женщина, что ей то ли двенадцать, то ли четырнадцать лет, что локотки ее остры, что колени торчат, и не бить ее надо, а облить холодной водой, закатать в теплое одеяло, чтоб не могла трепыхаться, и отнести в ее детскую кровать; не мужем быть, но отцом: не обращая внимания на расцарапанные ее когтями щеки, на ее плевки, повторять обалденело: «Ну что ты, дура, что ты…» Покуда не уснет.

Мы успокоили ее к шести вечера. Пришлось заткнуть ей глотку кляпом, закоротить ее лапы наручниками, связать ноги ее собственными чулками. С восьми вечера до восьми утра был объявлен комендантский час.

Рамалла временно запаялась.

Едва только нас вернули обратно в казармы, я, не теряя времени, поплелся к ротному командиру подпоручику Дану – просить отпуск на четыре часа, съездить в Иерусалим на Асфодельскую, 34, где снимала Анечка комнату у торговца воздушной кукурузой.

Подпоручик Дан и прапорщик-резервист Яка Мандельбойм пили кофе с молоком и спорили о том, как лучше всего избавляться от вражеских трупов на позициях в пустыне. Мандельбойм считал, что трупы надобно хорошенько смочить бензином и поджечь. Штука неприятная, но радикальная. Так поступают сирийцы и египтяне с нашими трупами, и нечего нам ваньку валять. Прапорщик Мандельбойм в гражданской своей жизни преподавал в университете литературу восточноевропейского еврейства XV–XVIII веков. Подпоручик Дан был кадровый военный, молодой парень – «цуцик», по выражению Мандельбойма. Цуцик утверждал, что трупы необходимо закапывать – и по возможности глубоко в песок. Его опыт заключался в двух войнах, тогда как ординарный профессор Мандельбойм побывал на трех.

На мой приход никто из спорящих не отреагировал. Мандельбойм приводил веские доказательства:

Перейти на страницу:

Похожие книги