— Какая идея? — живо воскликнул Дзержинский. — Помилуйте! То он стреляет в царских сановников. То он за Советы без большевиков! То за какой-то мужицкий парламент! То за правительство сильной руки! Идея — это то, что поднимает массы. Или их порабощает. Идеи Савинкова к массам российского народа не имеют никакого отношения. Именно поэтому ваше дело обречено, вы сидите у нас в тюрьме, а Савинков пока еще действует, потому что его подкармливают европейские и американские капиталисты. Но его песенка тоже спета, можете мне поверить.
Павловский, слушая слова самого заклятого врага из всех врагов своих, с необыкновенной ясностью вспомнил, как однажды Савинков сказал ему в припадке откровенности: «В общем все мы — обреченные, но нам надо суметь, уходя, так хлопнуть дверью, чтобы этот стук остался в памяти истории…» «Почему я должен уходить вместе с Савинковым? — судорожно думал Павловский. — Я имел возможность тысячу раз погибнуть в бою, и если судьба спасла меня от тысячи смертей, то неужели она сделала это для того, чтобы поставить меня к стенке на проклятой Лубянке?..» И, подчиняясь жадному, страстному желанию жить, Павловский, глядя в глаза Дзержинскому, спросил:
— Могу я надеяться на сохранение жизни?
— Можете, — ответил Дзержинский и после небольшой паузы сказал: — Отнять у человека надежду никто не в силах. Но вот если вы меня спросите, имеете ли вы на это реальные шансы, я отвечу прямо: нет, не имеете. Но, к вашему счастью, не я решаю вопросы, кого казнить, кого миловать, у нас есть для этого суд, а у суда есть совершенно точные законы, и я могу вам гарантировать только одно — наш суд будет разбираться в ваших преступлениях абсолютно объективно. Абсолютно!
— А моя помощь?.. — еле слышно спросил Павловский.
Дзержинский укоризненно покачал головой:
— Нехорошо, полковник Павловский, так спекулятивно и мелочно ставить вопрос: я — вам, вы — мне. Вы совершили преступления перед народом, народ вас и будет судить. Замечу, однако, что при объективном разборе любого преступления наш суд учитывает и искреннее раскаяние и готовность обвиняемого искупить свою вину любым трудом на пользу народа.
— Да, да, любым! Именно! Любым! — воскликнул Павловский, и в глазах его вспыхнул живой блеск.
Дзержинский встал.
— Я очень просил бы вас пока что добросовестно выполнять то, что мы попросим. Можно надеяться на это? — спросил он.
Павловский поднял голову.
— Да, — отрывисто и глухо сказал он.
— Уведите его, — приказал Дзержинский конвойному. Когда дверь за преступником закрылась, Феликс Эдмундович обратился к Артузову:
— Почему я с ним так говорил? Да? Потому что вовлекать его в игру, к сожалению, необходимо, но играть с ним самим непозволительно. У него руки по локоть в крови наших людей, и он должен каждую минуту знать, что наказание за эту кровь неотвратимо! Неотвратимо! И с ним допустимо действовать только так: открыто, напрямую, без туманных хитростей и без розовых обещаний. Ничего, Артур Христианович, он выполнит все наши поручения! Он очень хочет жить! Он надеется на это!.. Мразь…
Дзержинский умолк. Сжав губы, он тяжело дышал, сильно раздувая ноздри своего тонкого красивого носа. Щеки у него порозовели. Артузов давно не видел его таким разгневанным.
— Пожалуйста, пришлите ко мне товарища Пиляра, — холодно сказал Дзержинский и, точно стесняясь своей злости, не взглянув на Артузова, направился к двери.
Приложение к главе сорок второй