Недели две за столом в Тригорском – за обедом, или, если задерживался, – за ужином, – шла основательная артиллерийская подготовка. Вся батарея Раевского-старшего была сосредоточена на Тригорском холме, и пушки били отменно, опустошая пространство и очищая его – для Дельвига. Задача была влюбить в него девушку заочно. Александр говорил только о нем. Рассказывал бесконечные истории их юности. Аттестовывал Дельвига. Цитировал Дельвига. Бесконечное – «как сказал Дельвиг» – при этом охотно приписывал ему чьи-то слова. Хоть бы цитаты из Гете или Баратынского с Кюхельбекером. Не все ли равно? Вспомнил из Грибоедова? – вставил тоже. Неважно. Во славу Дельвига, во имя Дельвига – и стараясь елико – чтоб это было при Анне и на ее ушах и чтоб она всячески включалась в разговор.
Она даже возмутилась однажды:
– Почему мне навязывают чье-то общество на расстоянии? Может, оно вовсе не привлечет меня вблизи?
Она все-таки была умна. Очень умна.
– Может, этому господину, вашему другу – и не понравимся мы все? Ему будет скучно с нами? Вы наделили его столькими добродетелями, что он, возможно, станет искать таких же – и у нас. Но у меня их нет! Не знаю, Зизи, у тебя есть?
И Зизи призналась весело, что и у нее тоже нету. Надо было влюбиться в Зизи, ей-богу! Легкость, легкость! То, по чему он тосковал всегда. Анна отягчала его своей правильностью (или праведностью). Он тоже рассмеялся – понял, что переборщил – но никак не прекратил процесс ваяния конной статуи Дельвига посреди Тригорского.
Однако с Анной было не так просто. (Наверное, было у нее какое-то чутье!) Она вновь, как было прежде, начала придираться к нему по мелочам. Вспыхивать. Раздражаться. Делать замечания. Начинать вздорную отповедь – и умолкать, как бы чтоб не обидеть его. Так как он давно в доме стал своим – это было по-родствен ному вроде, но очень злило. По тому, по другому поводу, по тому… По поводу пахитосок – он не курил их, но баловался часто – заткнутых в горшки с цветами. Или ножа для фруктов, который оставался без употребления – потому что гость счищал кожуру длинным ногтем, и, то сказать, это было нечто не слишком приятное для глаз. А ножом он просто играл – умел ловко подбрасывать его, переворачивать в воздухе и снова ловить, и часто пользовал его, чтоб очищать рыбу на тарелке – от костей. После этого он мог спокойно ткнуть этот ножик в какой-нибудь фрукт на столе. Однажды он не выдержал какого-то очередного поучения – на глазах у всех смахнул крошки со стола в ладонь (как раз слуги уносили второе) и отправил их в рот. Зизи захохотала. Анна вспыхнула, поднялась и вышла.
У нее вдруг вовсе исчезли следы той внутренней робости, какая был прежде и означала: я не слишком скушна? Какой там! Теперь она просто грубила ему. Однажды мать, Прасковья Александровна, была вынуждена даже одернуть ее, сказав: – Можно подумать, Ан-нет, вы просто не хотите прослыть гостеприимной! – сказано было, опустив очи долу – и с таким выражением, какое бывает у людей не знающих вовсе – стоит ли это говорить: есть ли право. – Все права были потеряны. У всех. Неизвестно, кто что знал, но было точно следствием их связи с Прасковьей Александровной, что она на глазах теряла в доме привычную власть. Стеснялась детей – может, пыталась понять, кто о чем догадывается? Может, просто чувствовала свое поведение уязвимым? Что она могла сделать? И в тот миг, заступаясь за него перед дочерью, ощущала сама, что единственная мысль, которая сию минуту занимает ее, – не выйдет ли, в итоге так – что они теперь не смогут встретиться?
Все смешалось в доме Вульфов – мешалось и продолжало мешаться… Он ведь тоже не знал, почему Анна так нападает на него: потому ли, что хочет освободиться от него – или считает его уже своей собственностью?