Фуше вернул, таким образом, право голоса якобинцам, если не якобинской оппозиции, но лишь с тем, чтобы они поддерживали его собственную политику. Фуше полагал, что, раз он министр, революция выполнила свое назначение и пора ей остановиться; теперь он хотел бы видеть ее стоящей на твердой почве, стойко оберегающей свое достояние, но умудренной опытом и миролюбивой; он не отступал и перед известным риском, в смысле либерализма и прощения, но под условием, чтобы места и власть оставались исключительным уделом революционеров, включая сюда и жестоко скомпрометированных, чья карьера была тождественна с его собственной. А между тем, он чувствовал, что брожение умов, хотя и подавленное в первых своих вспышках, продолжает забирать вправо. Около Бонапарта формировалась целая партия правой из Редерера, Талейрана и других, гнувшая в сторону принципата с монархическими формами и учреждениями; и Фуше опасался, что реакция, если ей дать волю, не остановится на вещах и обратится против личностей. И перед лицом усиливающихся элементов и влияний правой он смело объявил себя министром революционной защиты. Одним из средств, которыми он пользовался, было воскрешение резко высказывавшейся “Газеты свободных людей”. Этот якобинский дог, которого Фуше держит на привязи, но не слишком короткой, будет отличным сторожем революционных форм и учреждений. Своим ворчанием, а в случае чего и зубами, он будет защищать Бонапарта от компрометирующих его друзей; в то же время его грубоватый лай будет внушать доверие крайним республиканцам. Эти последние, слыша каждый день quasi-официальные нападки на религию и священников, на набожных буржуа, дворян, франтиков и все разновидности реакционеров, будут уверены, что республика, в которой они живут, именно такова, какой они хотели ее видеть.

Несмотря на все эти предосторожности, принимаемые с целью руководить и направлять в определенное русло различные течения общественной мысли, Париж в общем уже успел несколько поостыть.[771] Не то, чтобы Бонапарт утратил для него прежнее обаяние, – нет, но он спрашивал себя, куда Бонапарт ведет Францию, и не умел разобраться в будущем.

Впрочем, Париж и не способен был в то время оказать какому бы то ни было правительству устойчивую и серьезную поддержку. По всем другим вопросам, кроме мира и войны, в массе еще не сложилось никаких определенных мнений. Небрежность и любопытство больше чем доверие, мимолетные надежды, тотчас сменявшиеся разочарованиями; в блестящих, легкомысленных кругах общества повиновение, смешанное с фрондерством, насмешливый скептицизм, жажда наслаждений, толкавшая жить без оглядки настоящим днем, не задумываясь о будущем; в других классах какая-то болезненная спячка, ропот без возмущения, унылая зыбь жалоб и желаний, что-то бессвязное и вялое, не столько противящееся захвату, сколько ускользающее из рук власти: вот что представлял собою Париж перед брюмером, вот чем он снова стал очень скоро после переворота, ибо никому не дано было власти сразу устранить причины, поддерживавшие такое состояние умов, т. е. память прошлых ошибок, обманутых надежд, жестоких разочарований и тяжкое бремя невзгод настоящего. Только в качестве первого консула, с присвоенной ему более широкой личной властью, Бонапарт, мог совершить это чудо – вызвать, в особенности в народе, вместо непрочного энтузиазма первых часов, вместо “апатичного спокойствия”[772] последующих дней активное содействие, постепенно возрастающее сочувствие, постоянную трепетную отзывчивость, страстную готовность повиноваться. Он делал это дело медленно, осторожно, с необычайным искусством, чередуя осторожность со смелостью, пока оглушительный гром победы, возвестившей мир, не увенчал собой его успеха и не довершил завоевания Парижа.

<p>ДЕПАРТАМЕНТЫ</p>
Перейти на страницу:

Похожие книги