“О непоправимом прошлом можно только жалеть, но возможно ли вынести мысль, что в Гвиане остается двое несчастных… (Их оставалось гораздо больше). От директоров зависит разрешить Марбуа и Ладеба вернуться в Олерон; заставьте их сделать это; это будет только справедливо. В эту жару неужели вам не горька мысль о том, как должны страдать эти несчастные, изъеденные всевозможными насекомыми, и притом под экватором? Заслуживали ли бы мы сами хоть какого-нибудь сострадания, если бы эта мысль не преследовала нас? В конце вашего прекрасного труда вы просите перенести вас под яркий свод небес, где вы могли бы думать и чувствовать. Дайте же этим несчастным воздух, которым можно дышать, воздух, который не несет с собой смерти. Беспокоятся за Бильо де Варенна, хотят вернуть его сюда, а эти двое, которым можно поставить в вину только приписываемые им взгляды – за них некому вступиться. Какими же глазами будут смотреть на нашу республику за пределами Франции, после прочтения книги Рамеля, где каждый рассказанный факт дышит правдивостью очевидца? Надо быть французом, надо не иметь возможности отречься от своей доли родства со своею страной, чтобы искать оправданий и объяснений замалчиванию советами подобных жестокостей. Прошу вас, дорогой мой Тара, сделайте доброе дело, заставьте вернуть этих двух несчастных. Всю вашу жизнь воспоминание об этом будет вам отрадным и верным спутником”.[351]
Кончилось тем, что директория разрешила перевезти в Олерон Марбуа и Ладеба,[352] но без огласки и лишь в виде исключительной меры, не распространяя ее благодетельного действия на остальных ссыльных; открыто проявить сострадание ко всем было бы слишком рискованно, и умолять об этом директорию значило требовать слишком многого. Баррасу госпожа де Сталь пишет: “Теперь время действовать, а не рассуждать, но помните же, воспользуйтесь первым же успехом, чтобы смягчиться”.[353] Это свободное слово не вызвало никакого отклика в политическом мире.
Гонение на священников отнюдь не прекратилось. По дорогам Блезуа и Турэни по-прежнему тянутся возы с “попами”, которых везут в Рэ или Олерон.[354] Сто священников, долгое время просидевших в тюрьме в Рошфоре, просили суда, как единственной милости, наивно ссылаясь при этом на права человека; их ходатайство было отклонено директорией.[355] Культ в тех местах, где он еще уцелел, оставался предметом нелепых притеснений. Церковь мучили в лице ее видимого главы – папы Пия VI, увезенного из Рима во Францию; по строжайшему предписанию министра внутренних дел, с ним обращались, как с “заложником”.[356] Больного, умирающего папу таскали из Бриансона в Гап, Гренобль, Валянс; и всюду, где только показывался этот печальный поезд, мука слабого старика, облеченного высоким и священным саном, будила негодование в сердцах и возмущала совесть; в душе народа постепенно нарастала ненависть к его мучителям. В Париже городская полиция проявляла свое усердие тем, что всячески теснила верующих, воевала с приверженцами воскресенья, настаивая на точном соблюдении предписаний республиканского календаря, да “доносила на публику”, вышучивавшую церемонии десятого дня и попытки обставить известной помпой гражданские браки.[357] Светские службы и вершители их стали посмешищем, но тем не менее христианам были воспрещены всякие внешние проявления религиозного культа: если кто позволял себе положить распятие на гроб, выставленный у ворот дома, об этом тотчас же составлялся протокол.[358] В то же время шестьдесят разносчиков, арестованных в Париже за распространение брошюр, полных брани и оскорблений правительства, были выпущены за отсутствием закона, под который можно было бы подвести их вину,[359] – довершение характеристики режима, соединявшего крайности тирании и распущенности.
ГЛАВА IV. КРИЗИС, ВЫЗВАННЫЙ БИТВОЙ ПРИ НОВИ И ЯКОБИНСКИЕ ЗАКОНЫ